самому себе, завяжут глаза… Залп!
И это все будет от его слова? Но как же присяга?
— Не знаю, господа… — повторил он, — может быть, его следует казнить?
Последние слова прозвучали как-то по-детски нерешительно, и подпоручик обиделся сам на себя, но, с другой стороны, язык не поворачивался сказать: «расстрелять» или «повесить».
Ротмистр, повернувшись от окна, насмешливо — или так показалось? — посмотрел на него.
— Среди солдат постоянные брожения… Потери велики. Полагаю, господа, что каторжные работы будут вполне, так сказать… — ротмистр ловким щелчком выбросил окурок папиросы в открытую форточку. — Каторга без срока!
— Да, трудное положение, — подполковник прошелся по скрипучим половицам. — Командующий фронтом не так давно высказывал недовольство слишком частыми смертными приговорами. Да и брожения, господин ротмистр прав. До чего дошло, братаются с немцами! Представляете? И тыл неспокоен. Хотя, когда одним большевиком меньше… Но вчера я виделся с начальником местного жандармского отделения. Не очень люблю этих господ, но что поделаешь, — он развел руками, — приходится… В городе тоже есть большевики. Так-то! М-да… Сейчас, к сожалению, не четырнадцатый и даже не пятнадцатый год… Видимо, действительно не стоит излишне обострять. Должен согласиться с ротмистром. Вы будете настаивать на своем, подпоручик?
— Нет-нет, господин подполковник…
— Прекрасно. Благодарю вас, господа офицеры. Итак… — он подошел к столу, взял лист бумаги, заглянул в него, обмакнул перо в чернильницу и, держа его над листом, поднял глаза на членов суда. — Приговариваем рядового Грекова к бессрочной каторге?
Перо, разбрызгивая чернила, быстро пробежало по бумаге. Подполковник выпрямился и подал ручку ротмистру. Тот поставил под приговором свою витиеватую подпись.
«Вот и все, — уже подписавшись, подумал подпоручик. — Может, так и к лучшему? Не привелось, к счастью, стать палачом, хотя и невольным…»
1917 год начался стачкой в память Кровавого воскресенья — девятого января.[5] В стране крайне обострилось положение с топливом, сырьем для промышленности, почти прекратился подвоз продовольствия в Петроград и Москву. Еще более усилилась безработица.
Выступление питерских рабочих, посвященное двенадцатой годовщине расстрела рабочей демонстрации 1905 года, стало самым крупным пролетарским выступлением за время Первой мировой войны — в стачке участвовало около ста сорока пяти тысяч человек. В Выборгском, Нарвском и Московском районах столицы не работали почти все предприятия. Рабочие петроградских Александровских мастерских устроили демонстрацию, пройдя несколько кварталов Петербургского шоссе с пением «Вы жертвою пали…», но демонстрация, встреченная казаками и конными городовыми, была разогнана. Другая группа демонстрантов шла по Выборгскому шоссе, где к рабочим присоединились солдаты Петроградского гарнизона.
«Жива и не умрет среди рабочих память о царском преступлении 9 января 1905 года, — писали в своей листовке московские большевики. — Тысячи рабочих освятили этот день своей кровью…»
По призыву Московского комитета партии большевиков 9 января 1917 года свыше тридцати тысяч рабочих прекратило работу и вышло на улицы Москвы, но многотысячная демонстрация москвичей на Тверском бульваре была разогнана конной полицией. Демонстрации прошли также в Нижнем Новгороде и Баку.
Петроградское жандармское управление доносило:
«Идея всеобщей стачки со дня на день приобретает новых сторонников и становится популярной, какой она была в 1905 году…»
Четырнадцатого февраля, в день открытия Государственной думы, в Петрограде проходит новая демонстрация рабочих. Восемнадцатого февраля забастовали путиловцы, двадцать второго февраля бастуют рабочие почти всех крупных предприятий, двадцать четвертого февраля бастовало уже около двухсот тысяч рабочих. Демонстранты несли лозунги: «Долой царя», «Долой войну», «Хлеба!»
Из листовки Петербургского комитета партии большевиков, изданной 25 февраля 1917 года:
«Надвинулось время открытой борьбы. Забастовки, митинги, демонстрации не ослабят организацию, а усилят ее. Пользуйтесь всяким случаем, всяким удобным днем. Всегда и везде с массой и со своими революционными лозунгами. Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельное выступление может разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.
Впереди борьба, но нас ждет верная победа. Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Вся помещичья земля народу! Да здравствует всероссийская всеобщая стачка! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира! Да здравствует Социалистический интернационал!»
Двадцать пятого февраля крайне обеспокоенный ходом событий царь дал приказ командующему Петроградским военным округом генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки».
Но Революцию царь остановить уже не мог…
Зябко… Казалось бы, и печи протоплены хорошо, и окна плотно прикрыты — ни одной щелочки, через которую может пробраться в комнаты сырой, мозглый февральский ветер, и так покойно, привычно среди слабо мерцающих лампад и уютной мягкой мебели, а все равно зябко. Словно тихонько крадется у тебя по спине морозец, исподволь взбираясь все выше и выше, и вот уже он холодит затылок, ерошит на макушке тщательно уложенные волосы, скользким, мерзким ужом забирается под темя и расползается там, в мозгу, сковывая его ледяным ужасом непоправимости надвигающейся беды, великого крушения всего, что казалось еще совсем недавно столь незыблемым, вечным, как древние египетские пирамиды или седые горы, над которыми время не имеет власти.
Власть… Теперь она, наверное, будет им потеряна, и потеряна навсегда. Или нет? Сегодня опять прозвучало слово «отречение». Отречься, отринуть… Снять с себя бармы верховного властителя земли Русской, отречься от престола, вместе с короной и скипетром отдать его. Кому? Кому отдать-то?
Николай Александрович Романов слегка подрагивающими от нервного напряжения пальцами раскрыл стоявшую перед ним на столе резную шкатулку с турецкими папиросами, взял одну, зачем-то повертел, словно увидев впервые, потом, одернув сам себя — вдруг кто видит его со стороны: монарх, а он еще пока монарх, никогда не остается наедине с самим собой, разве только мысленно, — слегка смял картонный мундштук, сунул его в рот, медленно поднес к папиросе зажженную спичку. Глубоко затянулся.
Теплый ароматный табачный дым как будто немного отогнал притаившийся холодный страх — зачем лицемерить, он знал, что этот морозец, исподволь забирающий тело и душу, называется просто: страх. Лицо окуталось синеватым пахучим облаком, навеявшим воспоминания. Как живой, встал перед глазами убиенный старец Григорий Распутин, глухо бубнящий себе под нос:
— Не мужицкая, не мужицкая это будет война, а господская. Мужику война не нужна. Он и так гол… А Богу война не нужна и подавно!.. Мужик-то силен…
Да, силен оказался мужик, ох как силен! Он и без Григория это понял, потому и отмахивался постоянно от Аликс, понуждавшей его все делать сообразно пожеланиям Друга, как они обычно называли в своем домашнем кругу Распутина. Николай считал себя способным и без советов Григория принимать правильные решения, потому что помыслами самодержца всея Руси движет сам Господь — иначе он, Николай, будет уж не царь, не помазанник Божий, а так, нечто вроде истукана или марионетки. Поэтому зачем ненужные посредники между ним и Божьим Провидением?