слышишь!
Воистину человек не ценит того, что он имеет. Неужели надо было пройти через грязь окопов, кислый запах взрывчатки, исковерканные тела, боль, страдания, чтобы понять, как же прекрасно просто так, как сейчас, лежать на жесткой койке военного госпиталя и ощущать, что ты жив, черт возьми, жив! И слышишь, и видишь, и можешь пошевелить руками и даже раненой ногой, пусть даже замирая и стискивая зубы от раздирающей тело боли.
Вот кто-то, невидимый ему, прошаркал в коридоре стоптанными больничными туфлями. Звякнули склянки: наверное, сестра готовится раздать лекарства или сделать перевязку.
Воронцов улыбнулся. Он уже давно знал всех сестер в лицо, но только теперь сможет называть их по имени. Как же это оказалось интересно — знакомиться с миром заново!
Он слышал уже два дня и не мог перестать удивляться. Ходил — правда, пока только на костылях или с палкой и костылем — неделю. Он уже понял, что отвоевался. Хорошо, нога осталась — могли и отрезать, а хромой не безногий. Жив, главное — жив! И снова слышит!
Бой, в котором его искалечило, Воронцов помнил смутно. Лучше запомнился день накануне: пили в блиндаже с поручиком Лисиным и еще с кем-то из офицеров — имя совершенно выпало из памяти после контузии. Лениво играли в карты, томила смертная тоска. Лисин все сетовал, подливая себе вина, что осенью сбежал выявленный в их роте большевистский агитатор, избивший фельдфебеля Карманова. Фельдфебеля Воронцов не любил — туп, самодоволен, по-дурацки услужлив, а все равно чувствуется, что себе на уме, этакая степняцкая хитрость. Кажется, он то ли из Тамбова родом, то ли из-под Пензы?
Утром рота повела разведку боем. Артиллерия недолго постреляла по немецким позициям, повалила кое-где державшуюся на кольях колючую проволоку, забросав нетронутый снег нейтральной полосы темными комьями вывороченной взрывами мерзлой земли. Немцы не отвечали, видно, зарылись в своих блиндажах или отошли по ходам сообщения во вторую линию траншей. Вылезая на бруствер, Воронцов еще, помнится, подивился странной, непривычной на фронте тишине.
Пошли. Солдаты, с подоткнутыми за ремни полами шинелей, пригибались, как под пулями, стайками жались к воронкам. Лисин носился, размахивая наганом, пытаясь выровнять цепь. Его убило первым.
Немцы неожиданно открыли сильный артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь, плотный, прицельный. Солдаты быстро скатывались в воронки, ужами ползли обратно, к своим траншеям. Воронцова словно стегнуло по ноге, потом подняло и закружило, тяжело грохнув в темноту. В сознание он пришел уже в санитарном поезде. Чувствовал — едет. Куда? Ничего не слышал. Болели плечо, грудь, нога.
В поезде ему почему-то часто вспоминался кадетский корпус, утренние молитвы: отлынивал тогда, да и в юнкерском тоже — вставал в задние ряды, раскрывая рот, когда все пели. Теперь потеря слуха казалась ужаснее всего. Сейчас бы он дал незнамо что за то, чтобы снова, как тогда, слышать голоса, музыку, женский смех. Пробовал утешать себя тем, что видит, но это не помогало.
Кому он будет нужен — одинокий глухой калека? Родня все больше дальняя, у них свои дела, и тут еще он — с жалкой улыбкой всматривающийся в губы разговаривающего с ним человека. О ноге старался не думать вообще, гнал эти мысли от себя прочь.
И вот теперь — весна, тепло, деревья старого госпитального парка, спускающегося к Яузе, словно подернулись легкой нежно-зеленой дымкой. Скоро Пасха. Для него уже не будет ни окопов, ни атак, ни воя немецких снарядов над головой… Хорошо! А как жить, станет видно: главное теперь — жить.
Осторожно приоткрыв дверь палаты, заглянула сестра, в туго накрахмаленной косынке с вышитым красным шелком маленьким крестиком. Как раз надо лбом. Он уже знал, что ее зовут Клавдией, что у нее легкие, почти неслышные шаги и очень приятный, какой-то необычайно мелодичный голос. Или так кажется?
— Штабс-капитан, к вам пришли. Можете пройти к выходу в парк?
Пришли? К нему? Кто мог разыскать его здесь, в Москве, в госпитале?
— Кто пришел, сестрица?
— Какой-то молодой человек. Пойдете сами или помочь? Может быть, привести сюда? — она вопросительно смотрела на него, ожидая ответа.
— Сам, сам… — заторопился он. Сел, нашаривая костыли, досадливо отставил один, взял палку. — Нет-нет, я сам…
У лестницы в парк прохаживался, нервно теребя в руках мягкую шляпу, длинноволосый худощавый молодой человек в строгом темном костюме. Кузен?
— Толя?! Черников Толя!
Заторопился навстречу троюродному брату, громко стуча по кафелю пола костылем. Заметив, как болезненно-жалостливо дернулось тонкое лицо кузена при взгляде на его костыли, пошел тише. А Толя уже спешил навстречу. Обнялись.
— Андрюша, тебе бы присесть… Пойдем, тут рядом лавочка. Тебе не тяжело?
— Как ты меня нашел? Я же всех вас давно потерял из виду.
— Случайно, я ведь теперь живу и работаю в Москве. Пишу. Печатаюсь, правда, нечасто… — Толя помог Воронцову сесть, опустился рядом на садовую скамью, положил шляпу. — Знакомые газетчики помогли… А ты как? Врачи говорят, что теперь уже молодцом.
— Да… — горько усмехнулся Воронцов. — С этой штукой мне на всю жизнь не расстаться, — он постукал палкой по земле. — Отвоевал я, Толя.
Помолчали. Воронцов боялся слов соболезнования, фальшивых ободрений, неискренних предложений помощи — он знал, что семья Черниковых небогата, почти бедна. Скосив глаза, увидел замахрившиеся, застиранные манжеты Толиной сорочки с мягким отложным воротником, напряженно сцепленные тонкие пальцы, подрагивающую синюю жилку на тыльной стороне ладони. Ему тоже нелегко, наверное. Они никогда не были особенно близки, ни в детстве, ни в юности, но вот разыскал, пришел навестить. Слава богу, кузен вроде и не собирается ничего такого говорить. Просто узнал, что Воронцов здесь, и зашел. И все.
— Меня еще не скоро выпишут, — чтобы нарушить неловкое молчание, сказал Воронцов. — Ты заходи еще. Я буду рад тебя видеть.
— Приеду — зайду. Может быть, переберешься после госпиталя к нам?
— Ты уезжаешь? Куда, если не секрет? — словно не слыша его предложения, спросил Андрей.
— В Петроград, по издательским делам. Поеду, как важный сановник, в первом классе. Правда, за счет издательства, — он улыбнулся.
— Надолго?
— Думаю, нет. А впрочем, не знаю. Как пойдут дела. Так что же ты решил?
— Ты о чем?
— О переезде к нам… — Толя покраснел.
«Все такой же, — с неожиданной нежностью подумал о нем Воронцов. — За всех болеет и первым стыдится за других. Наверное, каждый из нас что-то очень важное для себя теряет, не имея в юности такого товарища. А я вот мог иметь и… не имел, но сейчас уже поздно! Слишком многое между нами. Хотя бы фронт. Не надо, чтобы он мучился из-за меня, не надо…»
— Мне стоит учиться жить самому. Заново, — медленно сказал он. — А ты, как вернешься, заходи, мы поговорим. Ну, извини, мне пора на перевязку. Рад был тебя увидеть. Слово чести, рад!
Уже поднявшись по ступеням, ведущим из парка в госпитальные коридоры, Воронцов оглянулся.
Толя Черников стоял в низу лестницы, глядя ему вслед, все так же нервно теребя в руках свою мягкую широкополую шляпу.
Воронцов стиснул зубы и застучал костылем по разноцветным плиткам пола…
Россия изготовилась сдвинуться с места. Где-то на запасных путях уже стояли длинной чередой теплушки — холодные, дощатые, щелястые; где-то уже готовились новые колесные пары, ремонтировались разбитые паровозы, латались старые вагоны — словно в предчувствии будущих перемен, когда люди, поднятые с насиженных мест, неудержимой лавиной хлынут на железные дороги, с ревом и плачем беря поезда, облепляя их массой копошащихся, увешанных мешками тел, пристраиваясь даже на крышах в одном желании — ехать!
А вдоль и поперек железных дорог, намертво перекрыв их, пройдут фронты, поскачут конные,