— Помню, какой ты бравый был. Шпоры звенят, погоны, сабля, шампанское, рысаки…
— Да, и похмелье в окопах, грязь, кровь. Наступление, отступление, лазареты, госпитали. Зачем все это было надо? Чтобы сидеть сейчас здесь? Когда я через четыре года встретил тебя на Сухаревке, сначала не узнал: только глаза твои. Думал, ошибся, ты ли это?
— Ох, Андрюша, и тебя нелегко было признать. Худой, голодный, в старой шинели. Жалкий…
— Я тогда думал, что уже все. Все! Ничего больше не будет. Вся Россия катилась в тартарары, на рысях — и в пропасть, и каждый хотел ее спасти: и белые, и красные. Даже мой дальний родственник — Толя Черников, и тот хотел. Пошел к красным, воевал. Вот уж о ком никогда бы не подумал. Помню, приходил он ко мне в госпиталь в шестнадцатом году: бледный, манжетики застиранные, стеснительный. — Воронцов закурил папиросу, глубоко затянулся. — Главное — он тогда нашел себя. Понимаешь? Нашел! В той неразберихе, которая творилась. А что было делать мне? Воевать не мог, да и не хотел. Ни за тех, ни за других. Думал покончить со всем разом… Ладно, скажи лучше, что у тебя общего с Николаем Петровичем? — неожиданно спросил он. — Неприятный тип. Какой-то ухватистый, пальцы, как грабли, которые гребут к себе, к себе… И его вечный спутник с повадками уголовника. Пашка, что ли? Нет, не думай, я не ревную, нет. Но зачем они тебе?
— Жить-то надо, Андрюша. Ну, продаю кой-чего помаленьку, спекулирую, как сейчас говорят, — она горько усмехнулась. — Не в работницы же мне идти на фабрику? Или на панель?
— Конечно, уж лучше спекулировать.
— А-а… — она махнула рукой и закуталась в шаль; забралась с ногами на кровать, сбросив туфли. Попросила: — Налей мне вина. Спасибо… Пела я раньше в хоре, а больше ничего и не умею. Жить не умею, как они… — Ангелина кивнула за темное окно, отпила из бокала, посмотрела через него на свет. — Может, нам уехать? Я иногда думаю: вот уедешь — и начнется новая жизнь. Давай уедем?
— Куда? — он тяжело встал, хромая, подошел к окну. Дернул шеей, так, словно нестерпимо жал воротник. Непослушными пальцами расстегнул пуговицы на рубашке. Сразу стало легче дышать. — А может, ты права? Иногда мне кажется, после всего произошедшего с Россией, что Пугачев был просто святой апостол. Не знали еще, как может быть, если все мужики разом. У-у, сермяжники! Душно мне здесь, понимаешь, душно! Сам себе противен делаюсь. Как иуда ругаю, свой народ. А за что? За то, что не пришел никто, не поклонился, не попросил: идите, мол, господин штабс-капитан Воронцов, примите бразды чего-то там, помогите, никак без вас не можем, не выходит… Нет, все у них вышло и без меня. Так пусть и дальше… Пусть сами командуют, строят свой социализм, а меня увольте. Увольте! Не хочу, не желаю.
Помолчал, уткнувшись лбом в темное стекло. Чего раскричался, перед кем? Перед Ангелиной? Нет, перед самим собой раскричался, себя убеждаешь. В чем? В том, что не хочешь ничего больше? Но стоит ли опять обманывать самого себя? Хочешь, да не можешь через себя переступить. Один раз собрался было, чуть не пошел проситься — на какую угодно службу, только бы опять в армии, пусть даже в Красной, но потом почему-то не пошел. Трудно объяснить, почему, даже себе. Хотя себе, наверное, труднее всего. Обернулся, поймал ее тревожно-вопросительный взгляд.
— Если соберусь, поедешь со мной?
— За границу?
— В какую заграницу… — он зло прихромал к столу, налил и себе вина, залпом выпил, стукнул по столешнице пустым бокалом. — Чего там делать русскому человеку, да еще хромому… Так, пустое, сам не знаю, чего говорю. Но хочется уехать. В Питер, в Тверь, в какой-нибудь захолустный чертов городишко, в конце концов, в неведомую губернию, где тебя никто не знает. Уедешь ли от себя, вот в чем дело?..
Все это было вчера. И одна встреча с ней удивительно похожа на другую, как не меняющийся, раз и навсегда заведенный ритуал. От этого тоже душно, а бросить ее, сказать, чтобы больше не ходила к нему, — выше его сил.
Воронцов сел на кровати, спустив на пол босые ноги; дотянулся до стола, взял из пепельницы недокуренную папиросу. Вспомнилось, как в кадетском корпусе они называли окурки папирос «чиновниками». Теперь забылись детские обиды, все кажется таким милым, подернутым легкой дымкой светлой грусти, как любые детские воспоминания. Может быть, это действительно были лучшие в его жизни годы?
Хорошо, что сегодня воскресенье — не надо идти на работу, думал выспаться, а в глаза как песку насыпали. И еще этот сон. Взбудоражил душу, словно бросили камень в стоячую воду, подняв всю отстоявшуюся муть со дна. И катит она теперь к горлу.
Сзади заворочалась, проснувшись, Ангелина. Он примял папиросу, повернулся. Она, полусидя, собирала в пучок на затылке свои пышные волосы, зажав шпильки губами. Он осторожно вынул шпильки, поцеловал ее, ощутив мягкую податливость теплых губ, ответивших на поцелуй.
— Хочешь, кофе сварю? — Ангелина высвободилась из его рук, легко встала, нащупывая ногами туфли.
— Зачем? Чтобы на запах полдома сбежалось? Как это — скромный конторщик дровяного склада Воронцов пьет по утрам натуральный кофе?! Да еще остатки нашего пира увидят. Нет, нам жить тихо надо. Чаю выпьем, ветчина осталась, масло. На завтрак хватит.
— Как знаешь, — она быстро влезла в платье, начала прибирать на столе.
— Вечером придешь?
— Ты хочешь, чтобы я пришла?
— Я спрашиваю, придешь или нет?
— Не знаю… — она помедлила. — Может, приду, но поздно. Давай лучше завтра, а то у меня вечером дела. Николай Петрович просил помочь.
Трудное для Страны Советов время. Очень трудное. Кончается Гражданская война, а в тылу Западного фронта, где идет борьба с белополяками, поддерживаемыми иностранными интервентами, одна за другой появляются банды, оставляющие за собой кровавые следы. Семнадцать тысяч сотрудников рабоче-крестьянской милиции были направлены на борьбу с бандитизмом в 1921 году.
Иностранные разведки, пытаясь дезорганизовать хозяйственную жизнь страны, помешать восстановлению разрушенных Гражданской войной транспорта, заводов, фабрик, забрасывали в страну фальшивые деньги. Борьба с фальшивомонетничеством тоже была на плечах уголовного розыска.
Борьба со спекуляцией, наркоманией, налетчиками, ворами всех мастей, мошенниками — все это входило в обязанности сотрудников рабоче-крестьянской милиции. И еще — борьба с беспризорностью, борьба за будущих граждан свободной России.
Десятого апреля 1922 года приказом наркома внутренних дел Феликса Эдмундовича Дзержинского Уголовный розыск РСФСР был подчинен непосредственно наркому. В то же время, в целях дальнейшего усиления борьбы с преступностью, на всей территории РСФСР создана единая система уголовного розыска: в губерниях — подотделы, в уездах — отделения, в волостях — уголовно-розыскные столы. В городе Москве сохранено Управление уголовного розыска — МУР.
Значительное внимание было уделено искоренению бандитизма. В 1923–1925 годах уголовный розыск полностью ликвидировал действовавшие на территории от Поволжья до Иркутска банды Пыжьянова, братьев Ткачей, Михаила Осинова, Бенковича, Слесаренко, Токарева; уничтожил банду «Хорьки», орудовавшую на территории Самарской, Царицынской и Саратовской губерний. Уголовный мир начал уходить в подполье.
Окреп, вырос, приобрел силу и опыт уголовный розыск рабоче-крестьянской милиции…
Мелкий дождь, зарядивший с раннего вечера, такой малозаметный — почти водяная пыль, — все же успел к ночи основательно вымочить весь город, скопиться лужами между тротуарами и мостовыми, глянцево блестевшими под фонарями круглыми спинами булыжников. Полосами растекалась грязь, оставшаяся от колес ломовых телег. Рельсы трамвайных путей казались сделанными из вороненой стали. В сыром воздухе плыл густой запах цветущей сирени.
По скудно освещенной улице неторопливо шли четверо — трое мужчин и одна женщина, закутанная в большой темный платок.
Один из мужчин шел под широким темным зонтом. Двое других, посмеиваясь про себя, косились на него, но молчали.
Мимо, цокая копытами, пронесся запряженный в экипаж на дутых шинах рысак. Озабоченный чем-то