Отец Никифор стоял перед Федором, держась левой рукой за крест, висевший у него на груди, словно тот придавал ему силы и спокойствия.
— Да. Моя фамилия Греков. Я из уголовного розыска. Где бы мы могли побеседовать так, чтобы нам не мешали?
Священник поморгал выцветшими глазами, как-то совсем по-домашнему взял Федора под локоть своей почти невесомой, старческой рукой.
— Наша церковь при больнице. Есть сад. Пойдемте? Там сейчас никто не гуляет…
Больничный сад оказался запущенным, с заросшими подорожником тропинками, в которые превратились некогда ухоженные аллеи. Тень старых лип ложилась вокруг причудливыми кружевными пятнами. Пара ворон, переваливаясь, важно расшагивала около небольшой лужи, кося друг на друга хитрыми глазами.
Отец Никифор, медленно переставляя ноги, вздыхая и что-то бормоча себе под нос, подошел к ним поближе, высыпал хлебные крошки на землю.
— Знаю, зачем пришли, — повернулся он к Федору, — только, боюсь, мало чем могу быть вам полезным. Я в мирских делах помощник слабый.
Федор посмотрел на его согнутую старческую фигуру в темной рясе. Стоя с ним рядом, отец Никифор едва доставал ему головой до плеча.
— Дело, видимо, не только мирское? — улыбнулся Греков. — Вы знаете, что митрополит обратился к нам за помощью?
— Слыхал.
— Что у вас похитили, при каких обстоятельствах?
— Обнаружилась пропажа утром, — тяжело вздохнул священник, — воры решетки окна распилили и проникли внутрь храма, выбив стекла. Иконы взяли — было у нас несколько старых икон, московской школы. Вы понимаете в этом?
— Немного.
— Ценные иконы, с душой писаны. Я не мастер рассказывать, не могу на словах передать. Попросите в епархии, там вам лучше объяснят. А из утвари… Утром, когда пришел, церковь закрыта была. И внутри я сначала ничего необычного не заметил. Только когда к алтарю подходил — вижу, книги разбросаны! Забеспокоился, тороплюсь войти в ризницу, а там замки хранилищ ценностей взломаны. Потиры, знаете, чаши такие, с эмалями и камнями разными, три штуки украли, крестов наперсных, вот как на груди у меня, две штуки было. Хорошей работы, прошлого века, серебро с позолотой, эмалью отделанные. Цепочки к ним. Иордань, ну как вам объяснить, купель это для крещения младенцев, тоже унесли. Серебро хорошее было, а весу в ней три четверти пуда! Думаю, не один злоумышленник был. Разве унести этакую тяжесть одному? Вот, пожалуй, и все. Надеетесь отыскать воров?
— Надеемся.
— Ну, дай-то вам Бог! — размашисто перекрестился отец Никифор.
— Почему же вы сразу не заявили в милицию?
— У каждого, молодой человек, свое начальство есть. У вас свое, у меня — свое. Вот я своему начальству и сообщил. Грех большой на Святую Церковь посягать. Человек вообще воровать не должен! Трудом надо жить, ибо сказано: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из коей ты взят, ибо прах ты, и в прах возвратишься». Вы хотите поскорее всех счастливыми сделать, нет, не вы лично, власть ваша, которую представляете, а человек он зол и грешен. Ему душу менять надо, чтобы он от греха отошел. Только тогда и будет счастие на земле. Но душу менять — дело долгое…
— В одном вы правы — трудиться надо, — согласился Греков. — Кто своим трудом все добыл, тот чужого никогда не захочет. Это верно. Мы хотим, чтобы человек создавал, созидал, вот и будет ему счастие. А душа? Что же вы раньше у буржуазии душу не меняли? Я тоже Священное Писание немного знаю: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их». Вот так и класс эксплуататоров — не сеял и не жал, не стоял у станка, но питался не милостью Отца Небесного, а трудом подневольных.
— Не в лени и праздности возвысишь народ свой! — священник снизу вверх посмотрел в глаза Федору. — Может, сейчас как раз и наступает время величайшего возвышения Руси, когда все, до единого, должны трудиться? А про душу имущих… Откуда вам знать, пытался я ее менять или нет? Я, молодой человек, при царе в тюрьму угодил. Да-да, именно в тюрьму. За проповеди. Чудом сана не лишился, хорошо, в епархии заступились добрые люди. Жандармы сказали, что я из Христа социалиста делаю. Вот так. А потом новая власть в кутузке некоторое время продержала, тоже за проповеди. Недолго, правда, — выпустили, извинились. Но все равно, знаете ли…
— И что же это были за проповеди?
— Интересуетесь? — прищурился отец Никифор. — Скажу, мне скрывать нечего. Я призывал прекратить братоубийственную войну русских с русскими. Гражданскую.
— Это была война классов, угнетенных с угнетателями. И нет значения, какой национальности угнетатель! — резко, не сумев сдержаться, ответил Федор.
— Вот вы как смотрите. А разруха, голод, сироты бездомные после войны? Бедность-то какая в народе.
— Демокрит сказал: бедность в демократии лучше благоденствия при царях! Свобода лучше рабства! Если вас не убеждает древний мыслитель, то приведу слова апостола: «Наша брань не против крови и плоти, но против начальств и против князей, против мироправителей тьмы века сего». Голод мы победим, построим новые заводы, пустим шахты и фабрики, сирот накормим и обогреем, вырастим. Свободными людьми вырастим. Вот как мы смотрим.
Некоторое время они молча шли рядом по дорожке старого больничного сада. Священник все так же не выпускал из рук свой крест. Наконец он остановился,
— Можно задать вам нескромный вопрос?
— Пожалуйста.
— Вы не учились в духовной семинарии?
— Нет, — усмехнулся Федор, — меня выгнали за участие в студенческих демонстрациях с третьего курса юридического факультета Московского университета. Мечтаю закончить курс. Да все никак не соберусь. Но обязательно закончу. Слово!
— Как вы все не похожи на тех, прежних, что были до вас… — тихо сказал священник. — Многое выше моего разумения. Грешен человек, часто сомневаюсь я — стоило ли ломать все? Но стремлюсь в меру слабых сил своих облегчить муки страждущих. А сомнения томят — стоило ли? — он пытливо посмотрел в глаза Грекову.
— Стоило! — твердо сказал тот, не отводя взгляда.
Вчера целый день одолевали неизвестно откуда взявшиеся мрачные предчувствия, все вокруг раздражало, казалось не таким, как надо. И Ангелина долго не приходила. Потом пришла.
«Наконец-то, — подумал тогда Воронцов, — хоть будет с кем поговорить, а то вечера такие длинные, тягостные, одинокие. Напиться, да что толку? И во хмелю одно и то же — забудешься на время, но куда от себя деться?»
Лучше бы она не приходила, не начинался тот разговор — сумбурный, до липкого гадкий. Дернуло его нажимать на нее, выспрашивать, угрожать. Вот и поговорили. Не знать бы никогда всего, что узнал.
Ангелина — воровка! Боже милосердный! Только этого ему не хватало в его и без того отвратительной жизни. Пусть она его убеждает, что сама ничего не украла, только помогала сбыть то, что крали Николай Петрович с Павлом, но нельзя же войти в воду, не замочив ног!
Хорошо ей говорить: «А жить на что, а что ты ел?» Кого попрекает? Мог бы — вывернул себя наизнанку, чтобы вышло из него все это ворованное добро.
Потом он остыл немного, глядя на Ангелину, испуганную, притихшую, какую-то жалкую, подумал: «Видно, одна веревка связала нас навсегда». Страшась самому себе признаться, он не мыслил без нее себя, даже без такой. Нет, как можно скорее уехать, уехать отсюда куда глаза глядят. И все забыть. Все!
Спать легли поздно. Ночь их примирила. Утро пришло похмельно тошным, серым.
— Проснулась? Поднимайся, пора… — толкнул он ее локтем в бок.