Отлежавшись, Слобода сел и осмотрелся. За время его отсутствия в камере появились новые обитатели: двое немолодых мужчин. Один, с разбитым лицом и спутанными, покрытыми кровавой коркой волосами, тяжело прохромал к параше.
— Во, видал? — шепнул Ефим. — Переводчик немецкий. Оказался связным партизан, подпольщиком.
— Откуда знаешь? — недоверчиво покосил на него глазом пограничник.
— А его весь город знал. Сушков, Дмитрий Степанович, бес хромой, как его прозвали. При наших, говорят, тоже сидел, не знаю, правда, за что. И подумать не могли, что его так. В чести у немцев был, на машинах с ними катался. Да, кто может познать сущность человека, его нутро?
Второй мужчина безучастно уселся в углу, обхватив колени руками. На вопросы старосты он не отвечал, отказался от пищи и даже от воды.
Старик-староста, хмуро поглядывая на него из-под нависших век, сказал:
— Боишься провокаторов? Людей обижаешь. Здесь никто никого ни о чем не расспрашивает. Здесь только те, с кем уже все ясно, провокаторов сюда немцы не сажают. Ни к чему! Но если ты хочешь уйти молча, это твое право.
Под утро молчуна вывели. Камера, по обычаю, проводила его стоя. За окном не было слышно урчания мотора грузовика, и те, кто мог, добрались к решетке, чтобы поглядеть во двор.
Жадно вглядываясь одним глазом в сумрачный свет, Семен увидел, как вывели молчуна с неестественно раскрытым белым ртом, подтолкнули к стене. Солдат не видно, но слышно команду на немецком. Треск нестройного залпа, и их бывший сокамерник рухнул лицом вниз.
Подошел офицер, вытянул руку с парабеллумом и выстрелил в затылок лежавшему. Повернулся и, убирая оружие в кобуру, отошел — спокойно, размеренно, словно подходил к урне выбросить окурок сигареты. Слободе стало нехорошо, и он отвернулся от окна, стараясь подавить приступ головокружения и тошноты.
«Не было бы сотрясения мозга, — с испугом подумал он и тут же горько усмехнулся. — Впереди последняя точка, поставленная выстрелом в затылок или вывоз в Калинки, а ты думаешь о сотрясении мозга?! Еще неизвестно, откроется ли твой глаз, а если откроется, то будет ли видеть? А может, так и уйдешь в вечность, глядя на своих палачей единственным оком…»
Отдышавшись, он устроился поудобнее на нарах. Через минуту от окна вернулся Ефим. Усевшись рядом, протянул половину сигареты.
— Помянем? Больше нечем… Последняя точка, — словно подслушав мысли Семена, сказал он.
— Что у него случилось с лицом? — помедлив, опросил пограничник.
— Гипс, — помрачнел Ефим. — Начальник тюрьмы не любит, когда осужденные выкрикивают перед казнью лозунг, и приказывает забивать им рты кляпом из гипса.
Мимо них прохромал к нарам Сушков. Сел, ссутулив плечи и уронив руки между колен. Ефим повернулся к нему, протянул окурок:
— Возьмите, помогает немного.
— Спасибо, — тот взял, поднял на него глаза. — А как же вы?
— Ничего, — отмахнулся Ефим, — вам нужнее сейчас. Как же вы так, Дмитрий Степанович?
— Откуда вы меня знаете? — вскинул голову переводчик, подозрительно глядя на лохматого Ефима.
— А я жил тут, — объяснил он. — На лесоразработках встречались. Не помните?
— Н-нет, не припоминаю. Благодарю за табак.
И Сушков отвернулся, жадно досасывая окурок. Ефим поглядел на переводчика с сожалением, грустно вздохнул и лег, закинув руки за голову,
Семен впервые близко разглядел бывшего переводчика. Вроде бы странно, жить вместе на нескольких квадратных метрах и только впервые близко увидеть человека, постоянно находящегося о тобой в одной камере? Нет, ничего странного — после допросов, когда заново начинаешь учиться ходить, дышать, смотреть, не до разглядывания соседа по нарам.
Лицо у Сушкова разбито, губы опухли, пальцы, держащие окурок, грязные, дрожащие. Порванный на плече пиджак, рубашка с мягким отложным воротничком закапана кровью на груди — наверное, раньше он носил галстук, а теперь вместо него темные потеки на светлой, в тонкую полосочку, ткани. Рассеченная бровь словно приподнята в удивлении, морщинистая шея, костлявые плечи, торчащие из уха седые волоски.
«Скольких уже нет из тех, кто меня встретил здесь? — подумал пограничник. — Увели кутавшегося в тряпье, погруженного в себя Лешека, исчезли вечно шептавшиеся друг с другом молодые парни, всегда забивавшиеся в темный уголок нар… Люди появляются, проводят здесь последние дни своей жизни, если, конечно, можно считать пребывание в камере смертников тюрьмы СД жизнью, и исчезают, отправившись в Калинки или выйдя во двор с забитым кляпом из гипса ртом. Когда придет мой черед отправиться в тягостную последнюю дорогу, кто меня проводит в нее? Наверное, только здесь начинаешь по-настоящему понимать, как хрупко бытие, как тонок волосок, связующий разум и безумие, поскольку сойти с ума от пыток и ожидания конца ничего не стоит. А может, в этом и есть выход — потерять ощущение реальности, перестать воспринимать окружающее, уйти в себя, в свой внутренний мир?..»
Сидевший рядом на нарах переводчик докурил, плюнул на палец и аккуратно затушил окурок — маленький, чуть больше ногтя на мизинце, но из него потом можно будет еще вытрясти оставшиеся крошки табака, — и спрятал его в карман пиджака. Семену стало жаль этого пожилого, сильно избитого человека, и он предложил:
— Устраивайтесь рядом, здесь свободное место. Миска и ложка есть?
— Спасибо, — тихо откликнулся Сушков. — Миску мне обещал староста. Простите за любопытство, здесь не принято задавать вопросов друг другу, но
Он кивнул в сторону окна, и его разбитое лицо исказилось гримасой не то боли, не то страха. Съежившись, переводчик ожидал ответа, видимо надеясь, что сейчас сокамерник успокоит его, развеет мрачные мысли.
— По-разному, — уклончиво ответил Семен. — Вас сразу сюда отправили?
— Нет, — вздохнул Дмитрий Степанович, пытаясь поудобнее улечься на жестких досках. — А вы, простите, давно тут?
— Не очень, — буркнул пограничник, поворачиваясь к нему спиной.
Странный человек, этот бывший переводчик. Какая разница, сколько здесь пробыл человек? Сроки пребывания узников в камере смертников и вообще среди живых определяют те, кто их допрашивает. Пора бы понять такие простые вещи. А он даже в камере бубнит: «Простите, извините»… Неужели и с немцами так разговаривает на допросах? Хотя нет, похоже, он молчит — иначе его бы так не разукрасили, превратив лицо в кровоточащую маску с заплывшими глазами.
Поняв, что разговор окончен, Сушков притих. Вскоре послышалось его похрапывание — легкое, с чуть заметным присвистом.
— Обычно они расстреливают, предварительно раздев догола, — негромко говорил кому-то староста камеры, устроившийся в другом углу длинных нар. — Сегодня, наверное, очень торопились покончить и не раздели. У них все посчитано, — горько усмехнулся он, — даже одежда казненного стоит определенную сумму пфеннигов, а в Германии семье казненного приходит по почте счет и требуется оплатить услуги палача и затраты рейха. Какое гнусное кощунство…
Шелестел шепот старосты, похрапывал за спиной Семена бывший немецкий переводчик, провалившийся в тяжелое забытье, молчал лохматый Ефим, уставив неподвижные глаза в стену камеры, а в окна вползал рассвет — туманный, серый, обещая скорый приход нового дня допросов и пыток. Дня, который для кого-то из насильно собранных здесь людей станет последним…
Не успокаивали ни привычный письменный прибор каслинского литья, тяжело и темно громоздившийся на столе, ни старая лампа, так похожая на ту, что светила в доме его детства под Смоленском, ни выкуренная папироса, ни стакан крепкого, почти черного чаю — хотелось выйти из здания и, распахнув шинель, шагать по улицам, подставляя пылающее лицо и грудь холодному весеннему ветру. Забрести неизвестно куда по тихим старым переулкам и навсегда потеряться в них, среди потаенных особнячков и