только труп.

Овдовев, Сомпольский первое время погоревал — хозяйство приходило в упадок, разладился быт, — но потом потихоньку ожил и вспомнил про обещание кузена — неужто у него остались здесь люди, способные на убийство? Иначе с чего бы вдруг здоровой трезвой женщине утонуть, не заметив огромной, черной на фоне льда, полыньи? От таких мыслей делалось томление в груди и становилось страшно до икоты. Однако постепенно он успокоился.

Страна жила большими делами — в том большом мирe были Халхин-Гол и Финская война, полеты Чкалова и строительство Комсомольска-на-Амуре, воссоединение Западной Украины и Западной Белоруссии с братскими народами, знаменитые Магнитка и Автосталь, процессы троцкистов и спасение челюскинцев, а в маленьком мире Савелия Борисовича родился и окреп холодный расчет, возобновились ни к чему не обязывающие встречи с «дамами» под патефон и сладенькое винцо, которого он в рот не брал. Сказать, что Сомпольский не ждал кузена, нельзя — иногда появлялись незнакомые, судя по всему, проезжие люди, стучали в окно, оставались переночевать и жадно выспрашивали новости о заводе, обещая, что и Геннадий вот-вот объявится.

Появился тот в сорок первом, вместе с толпами эвакуированных. Придирчиво оглядев домик брата, скупо похвалил:

— Молодцом, но про баб теперь забыть. Дело делать будем. Час пришел, наше время настало.

Где устроился кузен, Сомпольский не знал, но частенько тот неделями оставался у него, не выходя из дому. Завел себе рабочий ватник, серые валенки с самодельными галошами, склеенными из старых автомобильных камер, рваный треух, и в этом одеянии неузнаваемо преображался. Попытки кузена диктовать Савелий пресек — сам набрался опыта и лучше него знал, что интересовало «друзей» Геннадия. А деньги у того были, много денег.

После поражения немцев под Москвой кузен на лето пропал и вновь объявился только поздней осенью — злой, похудевший, но довольный.

— Нормально, — жадно поглощая пищу, бурчал он с набитым ртом, — все нормально. Глупо рассчитывать свалить их за три-четыре месяца. Но мы свое сделаем так, что они всю жизнь не додумаются.

И опять пошло по-прежнему: исчезновения, появления, недельные затворничества. Савелий Борисович боялся, что кузен прячет рацию, но тот как-то со смехом объяснил, что отсюда до немцев не достанешь с портативной рации, да и не нужна она, когда есть надежная и отлаженная связь; радировать — дело других, а их забота — добывать данные о стали, броневых листах, характеристиках выпускаемых боевых машин.

Когда Геннадий пропал в очередной раз, Сомпольский сначала не встревожился, но потом случайно узнал от одной давней знакомой о неизвестном раненом, которого чекисты прячут в палате военного госпиталя, и сердце нехорошо ёкнуло — конец!

Бежать? Куда? Бежать ему некуда, и оставалось только молить Бога, чтобы кузен отдал ему свою грешную душу, и трястись от страха при звуке проезжавших под окнами машин и каждом стуке в двери — вдруг за ним, или, хуже того, пришли сделать то же, что сделали с Геннадием? Ведь его убрали свои же, то есть его… Тьфу, пропасть, запутаешься!

Почему-то чекисты казались ему в этой ситуации чуть ли не избавлением от неминуемой смерти — все же русские, а там как кривая выведет…

Вспоминая показания Сомпольского, Сергей Иванович брезгливо поморщился, подавив желание сплюнуть — зачем он выбрал себе такую профессию, где приходится иметь дело не с самыми лучшими людьми, копаться в кровавом дерьме измен, бандитизма, шпионажа? Не лучше ли было стать, например, школьным учителем: дети, светлые головенки над партами, высунутые от старания языки, испачканные чернилами рожицы, чистые души, которым еще неизвестно взрослое грехопадение и неведомы жуткие страсти…

Тоня спустилась по лестнице со второго этажа, и, пока она медленно шла вниз, Кривошеин успел разглядеть, как похудела девушка, отметить глубоко залегшие под глазами тени, запавшие щеки и почти восковую бледность лица. Поздоровавшись, она поправила волосы под косынкой и устало присела на деревянную скамью, жестом предложив Кривошеину располагаться рядом.

— Устала? — не зная, как начать разговор и удивляясь собственной робости в присутствии этой, в сущности, девчонки, спросил Сергей Иванович.

О чем с ней говорить? Начать рассказывать про Первухина, обещать устроить ее вновь на завод? Пойдет ли? Вон как упрямо закусила губу и уставила глаза в пол, выложенный кафельными плитками — квадратик желтый, квадратик красный, потом снова желтый…

— Устала, — эхом откликнулась Тоня.

Он уловил запах карболки и йода, исходивший от ее застиранного белого халата, запах риванола и каких-то мазей, — запах госпиталя и послеоперационных больных.

— Тяжелых много, — вздохнула она. — Бои большие были. У нас все койки забиты, даже по коридорам лежат. Что же во фронтовых-то госпиталях?

Кривошеин не ответил. Зачем его вообще принесло сюда: утешить, помочь, сказать какие-то необязательные слова?

— Может, помочь тебе чем? — он вытащил платок и высморкался, проклиная себя в душе за то, что неспособен найти для нее верных слов. Ну не выходит, хоть режъ.

— Достаньте мне пропуск в Москву, — повернувшись к нему, неожиданно попросила она.

— Вона, в Москву? — ошарашено переспросил Сергей Иванович. — К своему Антону хочешь ехать? Только там ли он?

— Нет, — помолчав ответила Тоня. — Некого мне больше попросить, кроме вас. Родные у меня там, устроюсь как-нибудь, главное, чтобы пустили. Не здесь же рожать? Куда я здесь с дитем, кому нужна?

По ее щекам покатились слезинки, плечи мелко задрожали, и Кривошеин, неумело обняв ее, начал гладить по спине, приговаривая:

— Ты это, девка, брось… Слышь, брось. Вредно это для тебя теперь. Сколько уже?

— Два месяца, — уткнувшись лицом в его плечо, глухо сказала она.

— Дела, — протянул Сергей Иванович.

Этого еще не хватало. Гоняет там где-то майор Волков и не знает, что у его невенчанной- нерасписанной намечается прибавление: то ли сын, то ли дочь. И действительно, куда ей здесь с малым дитем податься, когда ни родни, ни жилья, ни бабок с дедками.

— Родня-то, как? — легонько отодвигая девушку от себя и заглядывая в зареванное Тонино лицо, участливо поинтересовался Кривошеин. — Не осудят? Примут?

И тут же пожалел о своем вопросе — нашелся, дурень, чего спросить. И так, небось, тошно ей, хоть в прорубь или в омут головой, а ты выпытываешь-выспрашиваешь, не ведая жалости. Что же война делает с людьми, да и сами люди друг с другом?

— Ладно, ладно, — успокаивая, он встряхнул Тоню за плечи. — Не реви, похлопочу, придумаем чего. Да не реви, говорю, поедешь в свою Москву, договорюсь. Где его искать, знаешь? Антона твоего?

— Зачем? Зачем искать? — вытирая глаза концом косынки, она тонко всхлипнула. — Нужны будем, сам найдет, а навязываться…

— Дура, — не выдержав, в сердцах выругался Кривошеин. — Он же и знать ничего не знает! Его в тот день пихнули в самолет, и полетел. Служба наша такая и жизнь такая, а ты — «зачем». Прекрати реветь, кому сказал! Уладится все. Достану я тебе пропуск, телеграмму дашь, чтобы встречали, а твоего суженого сам поищу.

— Не надо, — достав из кармана халата маленькое зеркальце, она поправила выбившиеся из-под косынки волосы. — Не надо, Сергей Иванович, это я сама так решила и все. Добудьте пропуск и спасибо на том. Извините, пойду я.

Пожав на прощание ее узкую горячую ладонь, он остался стоять посреди приемного покоя — кряжистый, меднолицый, с фуражкой в руке. Мелькнул на лестнице белый халат, как проблеск — слабая улыбка, — и Тоня ушла.

«Может, так и надо? — выходя из здания госпиталя, подумал Кривошеин. — Мужикам воевать, бабам рожать, чтобы и в самую страшную годину не переводился род человеческий. Вон сколько полегло, народу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату