l:href='#n_11'>[11], и «Мадонна в скалах» Леонардо, и «Прекрасная садовница» Рафаэля, но ближе всего ему были Микеланджело и Рембрандт. Слезы набегали на глаза – так он напрягал зрение, чтобы лучше видеть.
Он простаивал часами перед их рисунками и гравюрами, чтобы запомнить навсегда, на всю жизнь. Произведения Микеланджело были для него олицетворением энергии, мощи и силы, а Рембрандт волновал своей прямотой и изобилием человеческих чувств. Он заметил, что рисунок Микеланджело был ярок, выразителен, что флорентиец часто прибегал к преувеличению и намеренному искажению, в то время как Рембрандт с помощью пера, карандаша и пастели с необычайной силой создавал свой собственный реальный мир без драпировок, сложных деталей и приукрашиваний, мир знакомых лиц и всем понятной любви. Огюсту хотелось пальцами ощупать их работы, но это было невозможно, никто так не поступал, и все же это желание не давало ему покоя.
День за днем он копировал или рисовал по памяти, не делая больше разницы между копированием и рисованием по памяти, и то и другое ему теперь давалось одинаково легко. По-прежнему не расставался с альбомом для зарисовок, делал сотни рисунков.
Он полюбил акварель и масляные краски, когда увидел, как умели работать с ними великие мастера. Все, что он видел в Лувре, вызывало в нем бурю чувств. Он и не представлял, что на свете существует такое великолепие. И галереи музея и студенты и художники, которые изучали картины в Лувре, наблюдали, копировали, их постоянные разговоры об искусстве разжигали в Огюсте желание рисовать и писать красками. Жажда учиться и открывать для себя новое была неутолимой.
День ото дня его рисунки становились все лучше. Огюст понял, что нет предела изучению человеческого тела. Особое внимание он уделял торсу и голове. Тут он отдавал предпочтение мужскому телу; он считал, что оно обладает большими преимуществами, чем женское: сильное, с более мускулистой спиной, плечами и торсом. А руки, какие они разные, какие выразительные, сколько жизни в каждом жесте, движении!
Огюст делал вид, будто ему безразлично, что он не пишет красками, но когда как-то одним весенним утром Лекок остановился возле него и спросил: «А почему вы не посещаете класс живописи? Вы уже достаточно подготовлены, Роден», – он почувствовал новый прилив энергии и торопливо ответил:
– Вы говорили нам, что все силы мы должны отдать рисунку, что рисунок никогда не изучишь до конца.
– Все это верно, но вам пора начинать серьезно работать акварелью и маслом. Если не хотите остаться просто гравером.
– Нет, я… – Огюст замолчал.
– У вас нет денег на краски. Печально. – Что вы думаете о моих рисунках?
– Пожалуй, вы слишком следуете за Рембрандтом, и еще от них так и разит Лувром.
– Но вы сами послали меня туда.
– Я послал вас в Лувр, чтобы вы научились видеть и работать, приобрели самостоятельность и полагались бы только на самого себя.
– Но что мне делать? – Это был крик сердца;
– Что делать? Ведь у вас нет красок. У нас бесплатная школа, но у Наполеона III не хватит средств, чтобы снабжать всех красками. Значит, впереди один путь – вы станете ремесленником, орнаментщиком. Печально. Вы хорошо рисуете.
– Я могу рисовать по памяти фигуры Микеланджело.
– Знаю, – вздохнул Лекок. – Это видно, стоит взглянуть на ваши рисунки. Попробуйте добыть краски, и я запишу вас в класс живописи, тогда посмотрим, на что вы способны.
Огюста перевели в класс живописи, где он мог работать пастелью, масляными красками, акварелью, рисуя с натуры или то, что приходило в голову (ученикам предоставлялась полная свобода в выборе метода и в экспериментировании), но у него не было на это денег. Он сказал тете Терезе, что его перевели в класс живописи, и она обещала достать краски у Дроллинга, чего бы это ей ни стоило, даже если придется просто украсть. Через несколько дней она принесла начатую коробку красок.
«Какие прекрасные краски», – думал Огюст. В самом радужном настроении он принялся смешивать разные цвета на палитре, у него захватывало дыхание от восторга, он чувствовал себя изумительно! Его умению нет предела! Сегодня утром он измерил свой рост – пять с половиной футов, за год он вырос на два дюйма; пожалуй, ему стоит приняться за свой автопортрет, многие художники рисовали автопортреты. Он отправился искать свободный холст и обнаружил один, который можно было почистить. Вернувшись на место с этим жалким холстом, он застыл как вкопанный. Его краски исчезли! Легро, работавший рядом, сказал, что не видел их; Барнувен просил оставить его в покое. Огюст знал, что Барнувен их взять не мог: родители давали ему достаточно денег. Огюст заглянул под стул, за мольберт, но нигде не было и следов драгоценной кjробки. Кто-то стащил ее. Он моргал, стараясь скрыть слезы. Радости его как не бывало.
Так он просидел весь вечер, не нарисовав ни черточки.
Тетя Тереза посочувствовала, но сказала, что Дроллинг обнаружил пропажу красок и теперь держит все под замком.
В следующие вечера Огюст писал время от времени, когда ему удавалось подобрать тюбик краски, выброшенный каким-либо более состоятельным учеником. Но нужный цвет находил редко; ходовые цвета всегда выжимали до последней капли. Он был в отчаянии. Оставалось просто сидеть сложа руки, но уйти не было сил. Он пытался делать наброски, но продолжать бессмысленно. Папа был прав, он просто нищий, и у него одна дорога – стать рабочим, может, краснодеревщиком или скульптором-орнаментщиком. Другого выбора нет. Огюст не мог рисовать, какой теперь в этом смысл? Он решил разорвать свои рисунки и уже взял их в руки, когда Лекок остановил его.
Лекок хотел их видеть.
– Зачем?
– Чего вы спрашиваете, глупец! – Никогда прежде не замечал он у Лекока такого раздражения. – Это мне решать, что делать с вашими рисунками! – Лекок уставился на них и сказал! – Я возьму их себе.
– Зачем?