предлогом воскресного обеда в честь первой самостоятельной работы Огюста. Самой заветной мечтой Мамы было выдать Мари замуж, и хотя она предпочла бы другого жениха, не художника, но Мари была так счастлива, что она радовалась вместе с ней.
Мама одолжила у тети Терезы скатерть с салфетками и приличную посуду, та в свою очередь одолжила их без спроса у Дроллинга, который уехал на этюды в Экс, и тетя Тереза готовила и подавала обед.
Бюст установили на почетном месте в гостиной, но Огюст закутал его в мокрую тряпку и сказал, что откроет, когда наступит подходящий момент. Он надеялся, что при помощи такой уловки ему удастся пробудить к бюсту особый интерес, но все приняли его слова к сведению и не обращали на его творение никакого внимания.
Ипполит Мендрон пришел вместе с Лекоком, и его, как самого почетного гостя, усадили во главе стола, а Лекока и Барнувена по левую и по правую руку от него, чтобы ему было с кем разговаривать. Коньком Мендрона были огромные, монументальные фигуры, а сам он был похож на воробья – тонкие, слабые ноги, клювик-нос, мелкие черты лица и вдобавок непрерывный кашель и жалобы на здоровье. Он носил длинные волосы и завивал усы. На нем был красивый бархатный пиджак, под цвет глаз, и темные, почти в обтяжку панталоны, подчеркивающие худобу.
Лекок был в синем сюртуке, белом галстуке и светлом жилете, который он ухитрился тут же запачкать. Но всех затмил Барнувен. Он нарядился в черный бархатный пиджак, батистовую рубашку, широкие серые брюки и красные кожаные ботинки. Огюст заметил, как Мама вздрогнула при виде этого великолепия, словно Барнувен был невесть какой богач и не пара Мари.
А Мари оделась просто, но со вкусом, она сумела подчеркнуть нежные черты лица белым кружевным воротником, и от темно-синего платья ее щеки казались еще более розовыми. «Мари прямо хорошенькая», – думал Огюст, она была оживленной, привлекательной и ловила каждое произнесенное слово, будто это были перлы мудрости, особенно когда говорил Барнувен.
Мари сидела рядом с Барнувеном. Огюст – напротив Мари, а Папа – на другом конце стола; Мама же, хотя для нее был накрыт прибор, настояла, что будет помогать тете Терезе. Так Мама чувствовала себя уверенней, по крайней мере не скажет чего не так.
Папа был в васильковом сюртуке, и бакенбарды его были аккуратно подстрижены. Он старался не упустить ни единого слова в беседе, хотя многое было ему непонятно. Он гордился вольтеровскими креслами, которые одолжил по случаю прихода гостей, и копиями пастелей Буше и небольшими итальянскими пейзажами на стенах, тоже взятыми напрокат, – все это должно было свидетельствовать о его любви к искусству. Одно его беспокоило: во сколько все это обойдется. На обед уйдет недельное жалованье. К тому же у Барнувена был огромный аппетит и ярко выраженные республиканские воззрения. Но Барнувен любит его сына, вот и сейчас он шутливо, как всегда, посмеивается над ним:
– Наш Огюст рисует с таким пылом, будто его за это наградят орденом Почетного легиона.
Папа похвалил красивую ван-дейковскую бородку Барнувена, его отличные серые панталоны, и Мари подумала про себя, что лучше бы Папе помалкивать, – его хорошие манеры были куда хуже его самых плохих. Но Папа гордился своим пышным гостеприимством, даже если в душе он и содрогался при мысли о расходах: аппетит Мендрона не уступал аппетиту Барнувена. Папе даже пришло в голову, не явился ли этот скульптор сюда только в надежде на даровое угощение.
На Мендрона стоило посмотреть. Чем больше ему предлагали, тем больше он ел. Его голод казался неутолимым. И чем больше ел, тем больше говорил, но только не об Огюсте, а о своей работе и о Большой школе.
Мендрон без конца распространялся о тяжелой жизни скульптора, так что у Огюста разболелась голова. Мендрон говорил Лекоку:
– Скульпторы умирают с голоду. Тебе, Гораций, повезло, ты преподаешь. Как бы я хотел тоже учить, а не зависеть от всяких там покровителей, от правительств, которые без конца меняются.
– Удивительное дело, – ответил Лекок. – Я совсем не считаю себя учителем. Меня интересуют мои ученики, те, что талантливы, но я не чувствую себя их наставником. Просто я стараюсь передать им то, что знаю. Для меня это необходимость, но я не верю, что кого-то можно чему-то научить.
– А я не верю в скульптуру, – сказал Мендрон.
– Дорогой мэтр, – вмешался Барнувен, – а во что же вы верите?
Мендрон сказал:
– Справедливый вопрос, – но, вместо того чтобы ответить, обратился к Лекоку: – Гораций, а все-таки ты живешь лучше, потому что ты художник.
– О да, конечно, ведь я Рембрандт, – усмехнулся Лекок.
– Рембрандт слишком свободно высказывал свое мнение. Он был глупцом, – заявил Мендрон.
– Да, конечно, – ответил Лекок. – Все художники глупцы.
Воцарилось молчание. И тогда Огюст, у которого голова разламывалась от боли и который был теперь уверен, что Лекок и Мендрон пришли сюда, только чтобы посмеяться над ним, выпалил:
– Значит, я сумасшедший, раз хочу стать скульптором? Неужели это такая безумная идея?
– Даже если ты вложишь в камень всю жизнь и всего себя, неизвестно, добьешься ли ты чего, – ответил Лекок.
Мендрон подхватил:
– Ваяние – это самый дорогой способ зарабатывать себе на хлеб. Небо или там стог сена не могут служить вам моделью, как, к примеру, Милле. Нужны люди, а им надо платить. Ни в одном виде искусства не вкладываешь так много, а получаешь так мало.
– Вы женаты, мэтр Мендрон? – спросила Мама.
– У меня есть мать. – Впервые голос его смягчился.
Лекок сказал:
– Она совсем старенькая. И очень добрая.