вздохнула с облегчением: по крайней мере, можно понять, что он говорит, и с доверием отнестись к лекарствам, которые пропишет. Фон Коллеру было лет семьдесят, но, несмотря на возраст, он оказался очень энергичным. Он прослушал легкие госпожи Моцарт – дыхание затрудненное, пощупал пульс – учащенный, нажал на живот – кишечник был напряжен. А когда она сказала, что у нее сильные боли и такое чувство, будто внутри все воспалено, доктор фон Коллер заключил:
– Все дело в этой проклятой французской пище и воде. И прописал порошки из ревеня с вином, «но при этом ни капли воды, ни в коем случае», тем не менее, жажда мучила ее, особенно после порошка, запитого вином.
Вольфганг отвел фон Коллера в сторону и спросил:
– Что с ней, доктор?
– Скорее всего, обыкновенное расстройство желудка, Не думаю, чтобы это было что-то более серьезное.
Иными словами, решил Вольфганг, хотя, состояние и тяжелое, но не грозит такими ужасными последствиями, как заразная болезнь.
– Значит, – ничего страшного?
– О нет! Это не чахотка, в легких нет хрипов. Не оспа и не скарлатина. И даже не простуда.
– Но она все время жалуется на озноб.
– Я уже сказал, что это легкое недомогание. – Полный, краснолицый доктор поправил свой тщательно напудренный парик и заключил: – Если в течение нескольких дней боли не прекратятся, позовите меня снова. Но помните – ни капли воды.
Немного погодя распрощался и Рааф; он поцеловал Маму в лоб и заверил, что непременно навестит ее, вернувшись осенью в Париж. Вольфганг проводил его до дверей, и Рааф спросил:
– Передать что-нибудь Алоизии?
– Разве только что мне ужасно хотелось бы ее видеть? – Вольфганг горько усмехнулся. – А впрочем, какой толк? Я писал и ей и Фридолину, давал им советы. Даже предлагал приехать в Париж, но они, по- видимому, не слишком сюда рвутся.
– Неужели вы осуждаете их за это? После того как вас самого здесь так встретили?
– Алоизия непременно добьется успеха. Она красива и поет отлично.
– Да, она могла бы добиться успеха, но сделавшись чьей-нибудь любовницей.
– Прошу вас! – Вольфгангу подобная мысль была невыносима.
– Вы меня удивляете, Вольфганг. Неужели вы не знаете, каким образом молодые привлекательные женщины недворянского сословия добиваются успеха!
– Но ведь я люблю ее!
– Потому-то я и хочу уберечь вас от огорчений.
– Что может огорчить меня сильнее, чем Париж и полное отсутствие вкуса у здешней публики?
– Да, действительно! Но в вашем возрасте нет ничего страшнее равнодушия. Вы хотите передать что- нибудь Алоизии?
– Занимайтесь с ней. Прошу вас, господин Рааф. Это принесет ей величайшую пользу.
– Но не бесплатно. Я ничего не делаю даром. Это неплохо бы усвоить и вам. Уважения к вам только прибавится.
– Я буду платить. Присылать деньги за уроки.
– С больной-то матерью на руках? По силам ли вам это?
– Не в ущерб ей, конечно. А лишь только Мама поправится…
– Я был бы очень рад. Выглядит она лучше, и доктор, безусловно, поможет. – Рааф вручил Вольфгангу несколько луидоров и добавил: – Я скажу Алоизии, что ваши дела идут прекрасно. Честолюбивым молодым женщинам такое всегда приятно слышать. И постараюсь помочь, чем смогу.
Не успел Вольфганг до конца оценить доброту Раафа, как Мама снова начала бредить и просить пить, но Вольфганг боялся дать ей воды. Доктор строго-настрого запретил.
Потом Анна Мария впала в забытье – затихла и лежала, как мертвая. Вольфганг позвал доктора; на этот раз фон Коллер посмотрел на больную так, словно перед ним был труп, и отрывисто сказал:
– Сомневаюсь, протянет ли она до утра. Не мешало бы позаботиться о священнике.
Вольфганг отыскал немецкого священника; Анна Мария очнулась, когда он пришел; она нашла в себе силы исповедаться в грехах, принять причастие и миропомазание. Казалось, это принесло ей некоторое облегчение, и, после того как священник ушел, Анна Мария сказала:
– Ну, теперь я скоро встану. Сколько взял доктор?
– Какое это имеет значение, дорогая Мама. Теперь вы меня слышите?
– Конечно, слышу. Я же слышала, что говорил священник. Ты виделся с доктором Франклином?
– Нет. Гримм не советовал.
– Барон как-то изменился. Хотя мне не кажется, что у этого американца что-нибудь выйдет с его затеей получить с неба молнию. Говорят, в Мангейме после его опыта начались грозы. Вольфганг, зачем идти против природы? Ты ведь знаешь, если господь захочет обрушить на кого-нибудь свою кару, он это сделает и никакой громоотвод тут не поможет. Не оставляй меня одну, Вольфганг.
Она не хотела умирать в одиночестве, боялась этого больше всего, Леопольду не следовало ее отпускать. В комнате так холодно, хотя в очаге огонь, а Вольфганг говорит, что на дворе сейчас июнь. Должно быть, ей уже не поправиться. Понимает ли Вольферль, насколько она ослабела? В бреду она видела кладбище святого Петра, где ей так хотелось быть похороненной. Это была ее самая любимая церковь в Зальцбурге, под ней находились катакомбы, прорытые в скалах Монхсберга; неожиданно Анна Мария воскликнула:
– Похорони меня там!
– Где, Мама? – сквозь слезы спросил Вольфганг.
Но Анна Мария не слышала. Ей мерещилось, что она сидит у могилки на кладбище святого Петра и читает надпись на надгробной плите: «Здесь покоится Анна Мария Пертль Моцарт». Она уже почти забыла все эти имена. Но над чем они смеются? Вольферль в шесть лет лучше их всех разбирался в музыке. Если бы можно было попрощаться с ними. Леопольд никогда не простит Вольферлю. Но ведь погубил-то ее Париж. И еще многое другое. Вокруг нее теснились лица, множество лиц, плотным кольцом они окружили могилу. Хорошие похороны, с удовлетворением подумала она, уж этого-то дьявол не сумел лишить ее, хоть он и вездесущ. Вот только почему она не узнает все эти лица? Неужели господь ее наказывает? Она ведь так любила свою семью. Анна Мария попробовала молиться, но у нее иссякли силы. Губы шевелились, произнося слова молитвы, но их не было слышно. А внутренний голос взывал: в музыке моего сына звучит глас божий, поднимите голову – и вы услышите. И тут она услышала концерт, написанный Вольферлем для мадемуазель Женом; ей так нравилась лирическая, певучая, медленная вторая часть, по словам Леопольда, «бесподобная», но она забыла сказать это Вольферлю, а надо сказать, пока не поздно. И тут Анна Мария поняла, что умирает, – больше не слышно было даже музыки Вольферля, тьма заволокла все и поглотила ее.
Семь дней и семь ночей Вольфганг не отходил от постели Мамы, находившейся в полном беспамятстве. Он почти ничего не ел, лишь изредка выпивал глоток вина и временами думал, что теряет рассудок. Теперь, когда у него не было никакой надежды, он не мог ни на минуту оставить Маму. Когда усталость одолевала его, он ложился на свою кровать, придвинутую вплотную к Маминой, чтоб быть рядом, на случай, если понадобится помощь. Мама лежала недвижима, однако жизнь еще не покинула ее, она по-прежнему слабо, прерывисто дышала. Никто никогда не узнает, думал Вольфганг, какие муки пришлось мне пережить за эти дни. Не раз он начинал плакать от сознания собственной беспомощности. Мама умирала у него на глазах, а он бессилен был ее спасти. Доктор фон Коллер заглядывал к ним дважды, удивлялся, что госпожа Моцарт все еще жива, и говорил: теперь ей уже ничем не поможешь. Заказы, на которые Вольфганг прежде рассчитывал, из-за Маминой болезни уплывали один за другим, но какое это имело значение? Кругом стояла зловещая тишина, и в ней были только они вдвоем: он и она. Ему хотелось сочинить что-нибудь для Мамы, хорошо бы песенку. Каких-нибудь несколько бесценных нот, которые сказали бы ей: «Я так люблю вас», – но в голове не рождалась мелодия. Он мог лишь сидеть, ждать и плакать от горя до изнеможения, а его любимая музыка поступила с ним, как неверная любовница, – изменила ему.
И вот вечером 3 июля, спустя неделю после того, как Анна Мария получила последнее отпущение