пожилых, а в пошивочном и на раскрое было много девчат, значит, больше смеха и всякой веселой ерунды. В юности ей так мало довелось шутить!..
Зарабатывала Мариша теперь больше Анатолия, и его самолюбие от этого сильно страдало. С тех пор как перестал левачить, он получал свои восемьсот и ни копейки больше.
— Ладно, проживем, — смущенно говорил он, принося домой зарплату, — у нас с тобой не семеро по лавкам.
Мариша молчала: напоминать мужу, что у него есть дочь, ей было как-то невмоготу, это стало для них обоих больным местом.
Мариша и видела-то девочку всего считанные часы, та даже приласкать себя не дала, но все равно уже не было покоя на сердце. Мариша часто себя спрашивала: чем же она-то виновата перед той маленькой девочкой? Она и знать не знала о ее существовании, когда выходила замуж за Анатолия. И чем она могла, если все-таки была виновата, эту вину искупить?
Оба они с Анатолием понимали, что Любка им девочку не отдаст. Из писем Раисы они узнали, что к концу лета Любка с Шурочкой переселились в железнодорожную будку, которая предоставляется путевым обходчикам. Оттуда до школы было больше четырех верст — куда же зимой ребенку идти? Любка поплакала, потом отдала Шурочку в школу-интернат.
— Растащат небось в интернате этом, и не достанется ей ничего, — покачал головой Анатолий, увидев, что Мариша укладывает в посылочный фанерный ящик пряники и пастилу.
Потом взял ящик и сам понес на почту. Помнил, как в деревне туманной, холодной ночью просил у Мариши за все прощения, стоял коленками на сырой земле.
Мариша же думала о том, что у нее, слава Богу, не самый плохой на свете муж. Горячей любви к нему ей по-прежнему взять было неоткуда, но человека преданного она в нем все-таки нашла. И ей порой очень хотелось быть с мужем поласковее, потерпимее.
Дружбе Мариши с обитательницами квартиры на Большой Полянке не суждено было заглохнуть.
Мариша не была там больше года, не знала даже, здорова ли Екатерина Серапионовна. Если Селиванова несколько обидела ее при последней встрече своей холодностью, то на старуху не за что было обижаться. Наконец Мариша собралась туда.
Екатерина Серапионовна варила на кухне варенье из ранних слив. Василий Степанович сидел тут же на табурете и читал ей вслух повесть из журнала «Пограничник». Можно было только позавидовать способности Екатерины Серапионовны уживаться с людьми.
Не успела Мариша осведомиться о том, как тут им на Полянке живется, как открылась дверь селивановской комнаты, и хозяйка вышла оттуда в сопровождении незнакомого Марише плотного лысеющего мужчины в светлых, отлично отутюженных брюках. Такая складка не вышла б, пожалуй, и из- под Маришиного утюга. Селиванова была в кремовом спортивного покроя костюме и в босоножках на немыслимо высоких каблуках.
— Ты что, специально от солнца пряталась? — спросила она, услыхав, что Мариша была в Анапе. — Где же твой загар?
Ее кавалер любезно поклонился Марише, так что Валентине Михайловне ничего не оставалось делать, как их познакомить.
— Арсений Александрович, — представился он. Может быть, Селивановой не понравилось, что он при этом слишком уж галантно качнул животом, но она нахмурилась.
Арсений Александрович удалился, а Мариша подумала, что это, наверное, тот самый, который все звонил прошлой зимой по телефону и от которого Валентина Михайловна так решительно отбивалась.
— Очень я рада, что опять вас вижу, Валентина Михайловна, — сказала Мариша: — Скучала я по вас. И по Екатерине Серапионовне.
— Что же ты так долго не появлялась?
— Да мне думалось, что я вам больше не нужна.
— Ну вот, вздор какой!..
Селиванова ушла в свою комнату и вернулась с журналом в голубой обложке.
— Наш-то герой, посмотри!.. Пробился все-таки.
Под статьей, которую она показала Марише, стояла подпись: кандидат филологических наук Б. Алтарев.
— Борис Николаевич? — радостно спросила Мариша.
— Ну, естественно. Что же, дай ему Бог!..
И Селиванова рассказала Марише, как она недавно встретила Бориса Николаевича в магазине на Кировской: стоит в очереди, что-то читает. Зазевался, на него орут…
— Я хотела к нему подойти, но ты знаешь, Огонек, не смогла.
— Он всегда за чаем туда ходит, — тихо сказала Мариша. — Неужели орали?.. И что за люди такие?
— Обычное хамство.
— Да уж… Тихого человека обидеть ничего не стоит. Селиванова посмотрела на нее и улыбнулась.
— Ну, а ты-то как живешь? Не колотит тебя твой Афанасий, или как его… Акиндин?
Улыбнулась и Мариша.
— Еще как тузит. Вся синяя хожу.
Разговор был прерван предложением Василия Степановича посмотреть телевизор. Он недавно приобрел «Луч», а заодно два мягких кресла, которые он сейчас и предоставил дамам. Но когда он вздумал комментировать передачу, Селиванова заметила ему холодно:
— Василий Степанович, дорогой, вы же не экскурсию с Павелецкого на Курский сопровождаете.
Тот уже достаточно изучил нрав своей суровой, но еще очень интересной соседки, поэтому счел возможным не обижаться. Марише даже показалось, что у этого симпатичного дяденьки с розовой лысинкой могут быть виды на Валентину Михайловну. Но та, слава Богу, об этом не догадывалась.
По поводу же сегодняшнего гостя в хорошо отутюженных брюках Селиванова никаких разъяснений не дала. Мариша попыталась припомнить его лицо, но так и не смогла: брюки запомнились, а вот лицо нет.
Журнал со статьей Бориса Николаевича она взяла с собой. Она не все поняла в ней, но сознание того, что это написано человеком, которого она любила и которого не забывала, придало чтению особый интерес. Журнал этот Мариша обратно Селивановой так и не отдала, спрятала на память.
Был конец февраля. В Кремле заканчивал работу XX съезд партии. На швейной фабрике у Абельмановской заставы ждали встречи с делегатом: одна из швейниц сейчас находилась в зале Кремлевского дворца, своими глазами могла видеть весь Центральный Комитет. В истории фабрики это было впервые: выше, чем в районный Совет, никого отсюда до сих пор не выбирали и не посылали. Марише даже трудно было себе представить, что женщина с простецким именем Мария Егоровна, которая рядом с ней сидела за швейной машиной и те же щи ела в столовой, теперь в Кремле. Женщина, конечно, передовая, с первого года войны в партии. Часто вспоминала, как не халаты и сарафаны кроили и шили, а шинели и армейские бушлаты. Не одну иглу поломали; не из тонкого суконца были эти шинели. Теперь разбогатели, сколько добра порой в отход идет, а тогда ни ниточки, ни обрывочка…
Почти каждый день на фабрике проходили то митинги, то собрания. В перерыв читали работницам газеты, объясняли, рассказывали. Мариша отметила, что никого не нужно было уговаривать, чтобы остались. Самая малограмотная работница слушала затаив дух. Речь ведь шла о самом понятном: о прибавке в зарплате, о пенсиях, о пособиях вдовам, сиротам, о жилье.
— Что же вы плачете? — прервав объяснения, спросил парторг. — Радоваться надо, дорогие товарищи!
У Мариши тоже дрожали губы. Она же видела: процентов тридцать от числа работающих по цехам были уже почти старухами, но с фабрики не уходили, — разве проживешь на пенсию в сто пятьдесят рублей; если от детей помощи нет, так это на один хлебушек. На низкооплачиваемой подсобной работе тоже в основном гнули горб пожилые женщины: молодежь такую работу делать не будет, а мужчины ищут место,