О-па! И вот внутри все четверо: они успели открыть заднюю дверь. А та запирается на засов только изнутри, а снаружи никак. Учительская — единственное помещение внутри школы, закрывающееся на ключ. Я спихал туда двоих, как в накопитель, и запер. Они открыли шпингалеты окна и вылезли! И вбежали в главную дверь.
Две двери, десять окон, четыре пацана. Они гоготали торжествующе и злорадно! Их было не взять… Головоломка не имела решения. Я не могу запереть школу снаружи, пока не выкину всех. И не могу запереть изнутри, пока они там: слишком много выходов. Пока хоть один внутри — он все пооткрывает, и вбегут все.
А я должен закрыть школу! И хочу уйти к черту!
— Вот так! Дневники давайте!
Я закурил, и в озарении настал мой звездный педагогический час.
Я ушел, и в ближайшей избе купил бельевую веревку. Нарезал восемь метровых кусков и один длинный. Смотал в клубки, сунул по карманам, и вернулся к охоте.
Пока они могут двигаться, их не взять!..
Поймал первого, вволок в учительскую, закрылся, запер окно. Достал веревку! Связал ему руки за спиной…
— Это нечестно! — расстроенно закричал он.
…и конец веревки принайтовил к ручке окна. Потом ноги тоже связал. Вышел и закрыл учительскую на ключ.
Второго я тем же макаром прикрепил в учительской к гвоздю вешалки. Третьего посадил рядом спиной к печной дверце, примотав к ее ручке. Четвертого пришлось ловить долго. Его я привязал прямо к двери учительской снаружи.
— Фашист! — негодовали связанные жертвы с руками за спиной.
Это неприятное обвинение. Но счастье победы перевешивает все.
Я по очереди отвязывал их поводки от креплений и затягивал на последней веревке, длинной и общей. Нанизал четверку в связку.
Так продавали пленников в Африке. Их связанные над щиколотками ножки переступали шажками по десять сантиметров. Ручки за спиной тащились буксировочной веревкой, так что бедняги двигались слегка боком. Они рыдали в десять ручьев…
Невольничий караван вытянулся в дверь на крыльцо и повалился в траву, взывая к высшим силам о возмездии.
Я закрыл школу, разрезал веревки и освободил пленников. Я отечески объяснял, что не надо пререкаться со старшими.
Назавтра старушки смотрели на меня с непониманием и ужасом, как куры на носорога.
— А что делать?!
— Надо было отдать дневники…
— А что вы приказали?!
— Но так же нельзя…
— А как можно?!
— Вы знаете… может быть, это не ваше поприще…
— Это! Не! Мое! Поприще!
Когда я возвращался в учительскую, у меня был мокрый пиджак. На амбразуру, по крайней мере, ложишься молча. Школа отбивает охоту к общению и публичным речам на пять жизней вперед. Из учительской выходят мизантропы, мечтающие о карьере отшельника.
Все это и многое другое я декламировал однорукому заву РОНО, как на эшафоте. Теперь казалось, что руку ему отгрызли в школе.
— Расстаться — это большое счастье, — сказал он, шлепая печать.
WENN DIE SOLDATEN
Жарища в тот год на Белом море стояла страшенная. Все ручьи пересохли. Вода в заливе прогрелась градусов до двадцати, когда это слыхано. Дважды в день после работы, перед обедом и ужином, мы там купались минут по двадцать.
Мы в тот год вели просеку под дорогу, валили по трассе лес и били нагорную канаву. Нас было восемь проверенных кадров: бывший моряк, бывший стройбатовец, бывший геолог, бывший наркоман, бывший суворовец и бывший учитель. А бывшего сержанта дисбата мы поставили бугром. Он закрывал наряды лучше всех в СМУ. У него было неподвижное бледное лицо в кавернах прошлых угрей, рыжий пух на лысине и немигающие бледно-голубые глаза в кровавых прожилках. Он входил и молча не мигал своими глазами на всех по очереди. И они начинали беспокоиться, суетиться, теряли уверенность и подписывали все, что надо, лишь бы он перестал смотреть и молчать. Потому что невозможно было понять, улыбнется он сейчас или зарежет.
Дважды в день, дудя и бумкая на губах марш из «Белорусского вокзала», мы гуськом топали в гору, как восемь гномов. Там мы раздевались до пояса, мазали друг друга диметилфталатом из канистры, и вламывали пять часов с десятиминутными перекурами. Диметилфталат жирный, испаряется с по?том медленно, и полдня комар и сменяющая его мошка? нас не брали.
А дважды в день спускались, купались, нажирались и отсыпались. Готовила у вагончика жена бугра, Маришка, и готовила она хорошо и много. Женское присутствие не давало коллективу звереть в лесу окончательно.
Но не окончательно мы все-таки озверели. Хотя за десятичасовой рабочий день по уму мы делали управлению процентов четыреста, после знакомства с нами Фрейд бы свою теорию сублимации отменил.
— Пила бабе не замена! — сформулировал трудность Саул, критически глядя на свою «Дружбу». — Она только пилит. И то хуже.
Поэтому воскресенья были посвящены культурному отдыху. После завтрака мы резали березовые веники, влезали в наш 157-й ЗиЛ, и с песня?ми летели по петлистой дороге через перевалы в Кандалакшу.
Программа была отработана, и в Кандалакше нас уже знали.
С горы из леса спускалась туча пыли, из пыли вылетал трехосный «ЗиЛ», в кузове стояли семь диких бородатых мужиков и победно горланили:
А стоящий прямо за кабиной Мишаня Козин, с самурайской повязкой над вытаращенными глазами, поддувал это бесчинство густыми оккупантскими звуками губной гармоники.
«ЗиЛ» тормозил у бани, объявляя о себе стуком буфера в стену. Мы выпрыгивали и входили. Теперь впереди раздвигал народ неупомянутый ранее восьмой, бывший боксер. Боря был серьезный боксер, призер спартакиад и первенств Союза в 69 килограммах, мастер спорта. Он был небольшой, осадистый, сколоченный, коренастый, и если вид нашего бугра еще мог вызвать сомнения, то Борин вид сомнений не вызывал. Низкий лоб, медная щетина, мощная сутулость, жестокая угрюмость, из всех преступлений склонен к убийству с особенным цинизмом. Боря входил в парилку в войлочной шляпе и рукавицах, выгонял всех, проветривал, поддавал свежий пар, жестоко хлестал, дирижировал и терроризировал.