самой! но дочь так любила его; и он ее… я жалела…
Его слова… отрекался, прощался… не любовь ли подталкивала к решению? Отчаявшийся, опустошенный – не пытался ли в глубине души последним средством, фактически самоубийством, отказываясь от обладания – обрести мою любовь? Если так… Нас связывает большее, чем просто двадцать пять лет, прожитые вместе. Он всей жизнью пророс в меня насквозь, – сейчас, когда его нет, по боли я ощутила это. Я должна проклясть!.. но мужчины поступали так испокон века… кому хватало мужества… Я ищу оправданий – как соучастница…
Можно любить преступника – не ничтожество. Я сопротивлялась признаться себе… Я прожила жизнь с ним, моим любимым. И сейчас, полюбив, – должна потерять. Дочь… Единственное, в чем я уверена, что знаю определенно; она, она есть у меня. Опять; отказаться от любимого – ради дочери… любимой моей дочери, которую я боюсь возненавидеть.
10
– Нет правды выше верности. Чем еще сохранить себя самое среди всеразъедающих сомнений. Кем бы ни оказался человек – был один кров и хлеб. Но тот, кто убил твоего отца… тот, кто сам был отцом – которого любила, которым гордилась…
Прислушайся к голосу крови: судить мать?.. где право! Но вся его жизнь – следствие любви! вся ее жизнь – следствие предательства! Каждый платит. А я? «за грехи отцов»… Когда любишь – ищешь свою вину. Я бы хотела, чтоб его не существовало вообще! и хочу принять и на себя ту тяжесть, что на нем. Я чувствую себя виноватой – в чем?.. Разве можно разлюбить самых родных людей – что бы ни обнаружилось на их совести: они постигнуты не знанием – нутром; они те же для тебя!
И все-таки… стена, пролегла стена… за этой стеной они… он – преступный… жалость к нему? уважение? боль… он ближе мне чем-то, чем она. Она – единственный родной человек, он – должен стать чужим! но в душе они смещаются с предназначенных разумом мест: он – ближе, она – дальше.
От чего бы ты не отрекался – ты отрекаешься от себя. Но невозможно обрести себя, отрекаясь вторично. Мера верности – поступок, а не время. Он остался верен: она не должна жить с тем, кого знает как убийцу любимого; она не должна остаться с его безнаказанностью. Она! которая стыдилась родить меня без формальностей – от любимого! «незаконнорожденная…» не упомянула мне об отце! Пусть же хоть сейчас сумеет быть верной; она должна ждать его, она должна остаться с ним. Не только ради него – ради себя; иначе что же от нее останется.
Мне трудно жить с ней, даже видеть… Я уеду отсюда… выйду замуж, стану ей помогать… Мы никогда больше не сможем быть втроем, это невозможно… Но с ней я не буду – ради него? скорее, может, ради нее же.
11
– Меньше всего руководствовался я снисхождением, «гуманизьмом». Будь моя воля – не жить ему. Это как человек. А как судья – что ж, закон. Рассуждая логически, житейски, не следовало ли бы вообще его не наказывать? Исправляться ему – некуда, так сказать. Исходи наш закон из десяти– или двадцатилетнего срока ненаказуемости за давностью – так и случилось бы. Справедливо?
Конечно – повинная… Заяви хоть жена – суд не имел бы ни единой улики; хозяйка та умерла, дом снесен… абсолютно недоказуемо.
«Фактически – всей остальной жизнью своей он искупал совершенное преступление, являя и своим трудом, и своим поведением без преувеличения сказать пример для любого члена общества…»
Именно – здесь заковыка. Так у людей может составиться представление, что нет разницы между преступником и порядочным человеком. Убил – и живи дальше на благо ближних и собственное. Подрывается вера в целесообразность закона?.. гораздо хуже, закон – лишь отражение необходимости жизни; подрывается вера в необходимость быть человеком.
Но – с колечком, а!.. Конечно – он избавился от него на следующий же день. Такие делал один кустарь-ремесленник, старичок и сейчас жив, промышляет помаленьку. И дочь их – просто купила похожее! он его и увидел.
Осуждение
– Любовь моя, осень, – изрекаю я. – Когда приходит знание и покой, весна раздражает, пора беспокойства, и я жду сентября.
– Ста-ре-ешь, – улыбается Анна.
– Так, – перестаешь проповедовать, что раньше было лучше, и это старость: ясность и смирение.
– Мужчина излагает кристально, – кивает бородатый из угла. Грязноволосые эстеты, мудрецы в поисках жратвы и аудитории, богема без искусства: шайка идиотов. Отыскиваю на столе невыпитую рюмку. «А в Швеции, – повествует мымра в свитере, – вместо „Нет выхода“ над задними дверьми автобусов пишут „Выход с другой стороны“ – чтоб уменьшить число самоубийств». Интеллектуи отдают дань проблеме самоубийств и мудрости шведов, переходя к обсуждению свободы секса. Все они гении в сослагательном наклонении. Моя причастность томительна. «Не злись, – трогает меня Анна, – лучше мы убьем время, чем оно убьет нас». Туда же.
– Мы сейчас пойдем в ту комнату и закроем дверь, – говорю, – или побудь-ка одна, моя юная грация тридцати восьми лет.
– С римской прямотой, – констатирует с удовольствием бородатый. «Вы умрете не от своей руки», – отворачиваюсь.
– Ты… ты… – Анна изображает готовность к эффектному жесту.
– Я? Подонок, мм? – Она охает: синяки будут. Идет покорно, опустив голову в своих химических волосах.
Волосы такие… похожие, м-да… у Маринки были такие.
Волосы эти легко ласкают мое остывающее лицо. Потом она ложится, прижавшись, и дышит успокаиваясь. Сейчас захочет пить.
– Мы встречаемся, только когда я сама прихожу, – говорит она.
– Тем лучше, – соглашаюсь я. – Мы встречаемся по твоему желанию.
Принц из андерсоновской русалочки был осел, каких поискать. Русалочка была прекрасна, смертельно любила его – и не говорила ни слова, немая. Это ли не идеал женщины? Он женился на другой – надеюсь, получил по заслугам.
Прикосновение Маринки приятно. Смытые картинки тасуются… я слышу собственный всхрап и размыкаю веки. Она приподнимается. Я тяну одеяло.
– Я не нужна тебе, – с умеренной скорбью.
Началось; началось; ох!..
– Хочешь сливу? – остались.
– Ты не занят завтра?
– Я тебе позвоню.
Мне капает слезинка.
Из «Мира мудрых мыслей» я почерпнул, что «счастье есть удовольствие без раскаяния».
Она одевается у окна. У нее красивое тело.
– Ты не проводишь меня?
За окном фонарь, дождь; ее профиль изящен.
Линия профиля отсвечивает голубым на летящем фоне снежинок. Убранные деревья Александровского сада отдают сумеречный свет.
– Я так боюсь первой сессии, – говорит Вика. Я успокаиваю солидно.
Мы гуляем долго после кино, и она не отнимает руки.
Прожекторы зажглись, звенят куранты Адмиралтейства.
Я читаю Блока.
Вика печальна, девочка.
– У тебя не промокли ноги, Вик? Пойдем пить чай.
В гастрономе она тоже пытается платить, «позавчера была стипендия».
Дома я пристраиваю ее сапожки под батареей.