сочинения. Мне они показались написанными совсем недурно, но явно неглубокими. Мальчик действительно получил хорошую теоретическую подготовку, а вот знаний по композиции ему явно не хватало.
Чтобы Тарквин не очень гордился тем, что, взял скрипку в руки в пять лет, пришлось рассказать ему пару поучительных историй из жизни великих. Чайковского, например, родители в том же самом возрасте впервые взяли с собой на концерт, после чего он прибегал в спальню к маме и плакал: «Помогите мне! Музыка звучит у меня в голове, она не дает мне покоя!» Шестилетний Джордж Гершвин часами стоял, словно завороженный, у летней эстрады в парке, слушая игру на пианино. А маленький Эдгар Эльгар приходил на берег реки и пытался записать чудесную музыку, которая слышалась ему в журчании воды и шуме ветвей, на листок бумаги с пятью линиями, прочерченными карандашом…
По удивленному виду Тарквина мне стало ясно: ни чувства, ни душевный настрой музыкантов его никогда раньше не интересовали. Музыка была для него не чем иным, как строгой последовательностью черных значков на нотном листе или ловкими прикосновениями к фабричным струнам, натянутым на кусок полированного дерева.
Это ощущалось и в манере его игры. Был выбран и очень усердно исполнен один из этюдов Крейцера. Техника оказалась безупречной, но игра в целом наводила на странные мысли об искусно сконструированном автомате или компьютерной программе: пьеса звучала абсолютно безошибочно, четко и бездушно. Однако я ничего не сказала о своих наблюдениях Тарквину, напротив, похвалила за отличную технику и задала вопрос о своих предшественниках-учителях.
Как и следовало ожидать, это оказались большей частью мужчины средних лет, махнувшие рукой на собственную музыкальную карьеру и вполне довольствовавшиеся натаскиванием своих учеников в несложных музыкальных упражнениях.
Для таких учителей Тарквин, разумеется, представлял собой неразрешимую проблему — не столько из-за прекрасных музыкальных способностей, сколько благодаря не по годам развитому интеллекту. Угодить ему было непросто, и в конце концов особое удовольствие юному дарованию стали доставлять едкие замечания, ставившие в тупик незадачливых наставников.
Мы составили план дальнейших занятий. Особый упор решено было сделать на те сочинения, изучение которых предъявляло особенно высокие требования, — в первую очередь сложнейшие композиции Паганини, рассчитанные на неординарную технику.
— Покажи свои руки! — попросила я.
Руки Тарквина заставили обратить на себя внимание еще с момента первой нашей встречи: при разговоре он мною жестикулировал, как южанин. Его кисти были почти такого же размера, как мои, — слишком большими для одиннадцатилетнего мальчика, пальцы — длинными и подвижными, это я заметила во время игры. Но, когда он послушно поднес свои ладони поближе — красивые, натренированные, почти совершенные по форме, — меня пронзил беспричинный ужас. Прикоснувшись к ним, я словно ощутила легкий удар током. От этих детских рук исходила непонятная, сверхъестественная угроза.
Ничего подобного со мной в последнее время не случалось. Может быть, это признак истерии? И как долго еще будут сказываться последствия шока, пережитого полгода тому назад?
Эти мрачные мысли посещали меня еще не раз, добавляя в бочку тягучего, но приятного однообразия последующих недель свою досадную ложку дегтя.
На педагогическом поприще мне удалось добиться немалых успехов. Каждый вечер, кроме субботы и воскресенья, я проводила с Тарквином по два-три часа. Постепенно ему передалось мое восторженное отношение не только к самой музыке, но и к сложным душевным переживаниям талантов, ее создававших.
Тарквин оказался отличным учеником и впитывал все новое, как губка. По утрам он прилежно музицировал не меньше трех часов. Родителям он с гордостью рассказывал о своих успехах, и те остались довольны явными переменами в его игре — прежде совершенно механической, а теперь более выразительной.
Хозяева не раз выражали мне свою благодарность: мистер Веннер — шутливо, а его супруга — тем, что хлопотала вокруг меня за столом, как наседка, подкладывая самые лакомые кусочки в неуемном стремлении удесятерить мои силы и улучшить цвет лица. Ее старания были, по правде говоря, излишними: никогда еще моя жизнь не была, такой спокойной, сытой и размеренной.
Дни пролетали быстро. После завтрака я прогуливалась пешком или на лошади, потом, случалось, помогала по дому. Впрочем, меня старались не загружать хозяйством, боясь испортить мои нежные музыкальные пальцы.
Сверху обычно доносились звуки скрипки. Это заставляло миссис Веннер поднимать голову от разделочной доски или вязания и просветленно улыбаться.
Тарквин был доволен собой, он занимался с небывалым доселе воодушевлением — и все в доме радовались его успехам. Иногда по вечерам мальчик играл что-нибудь для родителей. Я подозревала, что в музыке они понимают не больше, чем Родрик Игэн, но скрипку держал в руках их обожаемый сын — и этого было достаточно.
Когда у Тарквина не было охоты устраивать публичные концерты, мы садились играть в бридж. Это оказалось довольно скучным занятием. Новичком в игре я не была, но не могла понять, зачем к ней относиться так серьезно и с трагической миной обдумывать каждый ход, как это делали мои партнеры.
В иные вечера мы слушали в гостиной пластинки из коллекции Тарквина. Просто беседовать с хозяевами о том о сем мне доводилось редко: центром всеобщего внимания оставался Тарквин, пусть даже отсутствующий, и разговор неизбежно сводился к его музыкальным успехам.
Хозяева несколько раз упрашивали меня сыграть на Гварнери, но я неизменно отказывалась под любым благовидным предлогом. Уже несколько месяцев я не касалась этого инструмента смычком. Память об отце, его завораживающей игре заставляла относиться к старинной скрипке особенно бережно.
Постепенно я начала выезжать в близлежащий городок. Мэйкинс несколько раз возил меня и миссис Веннер за покупками и терпеливо ждал на улице, пока мы в окружении бесчисленных знакомых хозяйки поглощали в кафе «Старый мир» заварные пирожные. Все женщины оглядывали меня весьма придирчиво, не забывая при этом выражать свой восторг от общения с такой умной и воспитанной столичной барышней. Большей частью это были ровесницы миссис Веннер, все их разговоры сводились к детям, внукам, домашнему хозяйству и завистливому обсуждению богатых соседей. Поначалу эти люди еще испытывали интерес к моей персоне и прежней жизни, но очень скоро обо мне стали забывать, и теперь при встречах они вели себя так, как будто вместо меня вообще было пустое место. В беседах я никакого участия не принимала, и чужие разговоры постепенно начинали мне надоедать.
Однако по сравнению с «избранным кругом» приятелей мистера Веннера это были цветочки. В куллинтонском баре я была торжественно представлена нескольким местным землевладельцам, а также адвокату и судье. Весь вечер пришлось просидеть, не поднимая глаз от бокала с шерри, мило улыбаясь каждой сальной шутке и с преувеличенной застенчивостью принимая комплименты.
Разумеется, этих редких поездок мне было недостаточно, чтобы как следует осмотреть Куллинтон и другие городки, сами по себе довольно милые. Но я целиком зависела от Веннеров. В одиночку — пешком или даже верхом — о дальних вылазках нечего было и думать. Ощущение оторванности от мира все больше овладевало мною.
Глава седьмая
В последующие дни мы виделись с Родриком Игэном еще несколько раз во время верховых прогулок. Встречи были не случайными: его более чем остроумные — так ему казалось, — комплименты сильно походили на домашние заготовки. Потом Родрик неожиданно объявился перед самым обедом в Лонг Барроу — «заглянул на огонек», так объяснил он свое появление, — и выпил стаканчик на пару с хозяином. Наконец неделю спустя я была вместе с семейством Веннеров приглашена на вечер в генеральское поместье.
Шорт Барроу, дом Игэнов, был обширнее, красивее, чем дом Веннеров, и более ранней постройки. Старый слуга проводил нас в гостиную. Со стен смотрели — кто надменно, а кто и укоризненно — Игэны минувших столетий. В отполированной дубовой поверхности стола отражалось старинное серебро.