Из штаба батальона вели пленного ординарца, в темноте подъехавшего к нашей цепи.
Пленный шел, опустив голову, и угрюмо смотрел на дорогу.
Через минуту за бараком раздался выстрел.
«Пойду за гимнастеркой — и — спать!» — решил я, соскакивая с забора.
Прапорщик Морозов сидел возле кухни, держал между коленями котелок и деревянной ложкой хлебал черный густой кофе.
— Мне, прапорщик, кажется… — начал было он, но вдруг почему-то вновь замолчал. — Хотите?
Я сел рядом с ним и взял котелок и ложку.
Опять стал накрапывать дождь. Прапорщик Морозов поднял голову и снял фуражку. Увидя над кокардой смятый стебелек уже осыпавшейся розы, он отцепил его и бросил на землю.
— Знаете, о чем я думаю, прапорщик? — спросил он, помолчав. — Думаю, вот, — отчего с прицела двенадцать, десять, восемь, или с шести хотя бы, стрелять, очевидно, легче, чем в упор…
— То есть как это?
— Да так… — И прапорщик Морозов замолчал. В темноте за бараком вновь раздались три выстрела. Кашевар над котлом быстро поднял голову:
— И завсегда так! — сказал он, всыпая в котел красные бураки. — Как малость не повезет — всех расстреливают. Эх и борщ будет!..
Я взял гимнастерку и пошел в барак.
Длинный ряд нар убегал в темноту. На них лежали солдаты, друг возле друга.
С трудом отыскав место, я разостлал шинель и снял сапоги.
«Надо высушить… Завтра утром опять на Богодухов. Ноги запреют…»
Вода с толстых английских носков ручьем текла на пол. Потом стала падать каплями. Реже… Еще реже…
Я положил сапоги к голове, носки — на голенища, и закрыл глаза. Влажный холод шинели сочился сквозь гимнастерку. «Чем?.. Черт возьми, да чем это знакомым таким пахнет моя мокрая шинель?» Я стал вспоминать.
И вот в грязном бараке, в темноте, вдруг, под электрической лампочкой в пять свечей, что когда-то горела в нашей кухне, увидел я лохань и в ней Топсика, нашу комнатную собачку. Топсика мыли, а он, мокрый, — уже не лохматый, как всегда, а гладкий и блестящий, — покорно стоял в лохани и тряс рыжей шерстью. Вот так же (вспомнил!), так же вот пахла его мокрая, рыжая шерсть…
«Топсик, хочешь сахару? Топсик, нельзя!.. А ну — раз, два, три! можно!..»
Я ворочался, толкая Филатова, моего соседа.
«Заснешь ли, черт дери, когда довспоминался до дома, до Топсика, до сахара, до… до…»
— Дьявол!
Я вновь поднялся и стал смотреть в темноту.
Темнота, грузная и тяжелая, лежала в бараке, мохнатой спиной до самого потолка. «И солидно же строил этот Кениг!..» Барак вмещал весь батальон: наша, 3-я, 2-я и, наконец, совсем впереди, 1-я рота.
Кто-то у противоположной стены зажег свечу.
«Пойти побеседовать? Сна все равно нет».
Ступая босыми ногами по жидкой, холодной грязи, я пошел на свет.
На нарах, по-турецки поджав ноги, сидели подпоручик Сычевой и прапорщик Юдин, — первой роты. Они пили коньяк, — прямо стаканами. Глаза подпоручика были прищурены. В русой бороде путался свет свечи. Юдин, офицер послабее, был уже пьян. Он быстро шевелил губами, пытаясь поймать край стакана, но стакан в его руке качался и выплывал из-под губ. Юдин целовал воздух. Сердился.
— Добрый вечер, господа.
— Садитесь, прапорщик, пейте. Коньяк, скажу я вам! Три глотка, и с каблуков долой. Ей-богу!
Мне было холодно. «Согреться, что ли?» Я выпил залпом полстакана. Теплота потекла по телу. Дошла до пальцев застывших ног. Я сел на нары, пытаясь пальцами ног поднять с пола соломинку.
— А по какому случаю, господа, первая сегодня угощает?
— Без всякого. Вам всё по да по… «Попо» — по-немецки… Впрочем, вы и сами знаете, — ведь из немцев, кажется? А ну, налить?
Я отказался.
— Вот папиросу, если не промокли.
Подпоручик Сычевой вынул небольшой серебряный портсигар, и я заметил на нем след осекшейся пули.
— Здорово отскочила! Когда это? А?
— Если б раз, я бы не хвастался. — Подпоручик Сычевой гордо щелкнул о портсигар пальцем. — Кого молитва, а кого эта вот штука спасает… Верно, хоть и не убедительно!.. Мой талисман…
На потолок, сквозь открытые ворота барака, вползал желтый свет зари. Батальон еще спал.
«Отчего не подымают?» — я сел и потянулся за сапогами. Но на соломе, дырявыми пятками кверху, лежали одни носки.
— Дежурный!
— В четвертой роте за время дежурства происшествий никаких не случилось…
— Спал, сонное твое рыло? Где сапоги? Где, говорю, са-по-ги?
Дежурный тыкался под все нары. Перебирал грязные и порыжелые, протлевшие насквозь портянки. Даже разбудил почему-то одного из солдат, Степуна, самого порядочного и честного.
— Где сапоги господина прапорщика? Тот бессвязно замычал. Поднял голову и тупо заморгал глазами. Потом вновь упал на нары и захрапел.
— Ищи! Давай сапоги! Где сапоги?
Но в это время в барак вбежал связной батальонного:
— Подыма-ай!
— Четвертая рота, вставай! — закричал, отбегая от меня, дежурный.
— Третья, вставай! — подхватил дежурный соседней роты.
— Вторая…
— Пер-ва-я…
Было уже не до сапог.
Я стоял на правом фланге отделения, в толстых серых носках, из дыр которых торчали грязные пальцы.
— Ничего, господин прапорщик, — успокаивал меня фланговой, всегда веселый и находчивый Миша. — С первого убитого снимете. Я бы вам свои дал, да нога у меня, как у девочки, маленькая.
— Сми-р-на! Равнение — напра-во. Господа офицеры!
На дороге показался капитан Туркул, наш батальонный. Усмехаясь в густые черные усы, он браво сидел на коне, за которым, медленно переставляя кривые лапы, следовал его бульдог — разжиревшая в заду сука.
— Вот что, ребята, — сказал батальонный, придерживая лошадь. — Сегодня мы вновь наступаем. Уж вы постарайтесь. Чтоб им ни дна, ни покрышки красным!..
«Заметит или нет?» — думал я, косясь на полубосые ноги. Но капитан Туркул ничего не заметил.
— Ведите! — сказал он командирам рот. — По отделениям…
Полдень. Наша рота, рассыпанная в цепь, двигалась по полю. Мои ноги были в крови. Носки болтались рваными тряпками. Я шел прихрамывая.
Слева от нас двигалась третья рота. Справа — пятая. Очевидно, оба батальона шли в цепи. По всему полю были рассыпаны конные — связные и ординарцы. На горе перед нами, на расстоянии двух-трех верст, виднелся Богодухов. Очевидно, город когда-то был богомольным. В городе было много церквей. Самих