Чиновники толпились в коридорах, под запыленными лампочками, и тревожно разговаривали. Кто-то принес газету. Передовая называлась: «Нация может быть спокойна»… Только что заговорщики разогнали сейм и скинули правительство «истинной демократии». Все волновались, каждый знал, что снова начнутся увольнения. Большая политика мало кого интересовала.
Пронеслась страшная весть о расстреле четырех коммунаров. Одного из них, Каролиса Пожелу,[27] я видел несколько раз осенью в коридорах университета. Этот серьезный человек все время о чем-то напряженно думал и улыбался только глазами, но все равно привлекал к себе всеобщее внимание. Он светился энергией и какой-то простотой. Казалось, что его серьезное красивое лицо вдруг преобразится, он рассмеется от души, весело, и его глаза заискрятся радостью. Четверо расстрелянных были обвинены в подготовке коммунистического переворота. Даже в нашем министерстве в это поверили лишь самые темные чинуши. Было ясно как день, что новая власть стремится оправдать свой незаконный шаг и выступить в роли героев, «спасших нацию от большевистского произвола», как писали в те дни газеты, поддерживавшие новую власть. Более прозорливые каунасцы уже тогда поняли, что, опасаясь рабочего движения, буржуазия ухватилась за открытую диктатуру.
ЕЩЕ ОДИН ГОД
«Атмосфера здесь собачья, особенно после 17 декабря», — писал я Винцасу Жилёнису в Расяйняй, где он работал учителем. В Каунасе мне стало не по себе. Казис снова уехал в Вену. Правда, он частенько писал. Грицюс, мой товарищ по первому курсу, вместе с участником «Четырех ветров» Петренасом уехал в Париж. Все больше антифашистски настроенной молодежи оказывалось за решеткой. Мой товарищ по гимназии Йонас Норкус присылал мне письма сперва из Каунасской каторжной, потом из Мариямпольской и Вилкавишкской тюрем. В чем он провинился, если его целыми месяцами держат в заключении? «Скажи каунасским художникам, — писал мне Йонас, — чтобы они приходили в тюрьму за вдохновением. Здесь уж умоется их почерневшая «муза» и расцветет их талант». Это был упрек старшим писателям, а в какой-то степени и нам, — ведь мы в это трагическое для народа время не могли найти слов, чтобы бороться с начавшимся гнетом.
Каким бы ни был строй в стране, все равно, война или мир, — жизнь всегда идет своим чередом, люди рождаются и умирают, любят и ревнуют, жертвуют собой ради других и заботятся о своей выгоде.
Миновала зима. Я много читал. Анатоль Франс и Ромен Роллан стали моими любимыми писателями. Скептицизм и эрудиция Франса, вера в жизнь, идея дружбы народов, любовь к миру, гуманизм Роллана привлекали и восхищали меня. Я не забросил и поэтов, старых знакомых — Верхарна и Бодлера. Читал Уайльда и Эдгара По. Книги будоражили воображение, показывали, как сложны и жизнь и искусство, вызывали интерес к психологии человека.
В июне я впервые в жизни спустился на пароходе из Каунаса в Клайпеду вместе со студенческой экскурсией, на пароходе было весело, смех сменялся песней, а песня — новыми раскатами смеха. Я смотрел на зеленые берега, затянутые голубой дымкой, на которых виднелись хутора, стада, работающие люди. Вечером я стоял на палубе и почти до утра прислушивался к журчанию воды за бортом. Видел, как зажглись и под утро угасли звезды. Рождались новые образы — романтические, полные тоски.
Пароход миновал Юрбаркас, Смалининкай, Тильже.
На рассвете мы вошли в Куршский залив. Водная гладь замерцала словно зеркало. Пароход причалил к берегу в Юодкранте и по заливу направился к Клайпеде. Из голубоватого тумана высунулись башни, показалась набережная, у которой пыхтели пароходы, буксиры и прочие обитатели моря, беспокойные уже в этот утренний час.
Из Клайпеды на автобусе мы добрались до Паланги. Вечное море блестело и тревожно дышало, возвышаясь движущейся и мерцающей стеной. Опьянев от его красоты, мы шли босиком по пляжу, то собирая в песке янтарь, то глядя на чаек, которые с оглушительным криком носились над водой. Вдалеке плыл большой пароход — виднелась лишь палуба и трубы, из которых валил густой дым. Мы долго провожали его глазами, потом гуляли в лесу, поднялись на гору Бируте, ходили по парку. Красота здешних мест очаровала меня — я не мог себе представить, даже увидев Неман и его берега, Куршский залив, что в Литве есть такой прекрасный уголок.
Летом я снова очутился в Паланге. На этот раз я поехал туда поездом.
Я познакомился с молодым поэтом Йонасом Шимкусом. Высокий, смуглый парень говорил на жемайтийском наречии. Оказалось, что он читал мои стихи и статьи в газетах, даже сборник «В сумеречных переулках» купил, хотя не все ему там нравится. Он сам издал в Клайпеде книжицу стихов со странным названием — «За дверью», которую не преминул подарить мне.
Шимкус закончил лишь четыре класса прогимназии и хотел учиться дальше, но не знал как, потому что его отец-сапожник не мог помогать ему. Теперь Йонас работал канцеляристом в той же прогимназии, которую кончил. Он показывал мне Палангу и дивился моему восхищению. Потом он повел меня в прогимназию и устроил в одном из классов на соломе, где спала молодежь, приехавшая со всех концов Литвы, — о больших удобствах люди моего тогдашнего возраста не мечтали. Я был рад встретить в Паланге Стасе. Моя радость пошла на убыль, когда я узнал, что она приехала сюда с атейтининками на какой-то их праздник. И впрямь позднее я почти не видел ее — то она слушала мессу у горы Бируте и ходила к причастию, то вместе с другими в сумерках шествовала с факелами вдоль берега. Когда я стал подшучивать над этим, ее карие глаза сверкнули злостью, и я прикусил язык…
Йонас Шимкус спрашивал меня о Казисе Боруте, Ляонасе Скабейке, Казисе Инчюре и других молодых поэтах, которых я хорошо знал. Мы говорили, что неплохо бы молодым поэтам завести свой журнал, как об этом мечтал Казис. Но эта мечта казалась далекой и несбыточной…
Вернувшись в Каунас, я встретил Казиса, который снова приехал из Вены. Не было конца нашим разговорам. На время он поселился у меня. Иногда мы разговаривали ночь напролет — о поэзии, жизни, угрозе фашизма, о любви и снова о поэзии. Мы читали друг другу свои новые произведения, и Казис как-то сказал:
— Если уж не журнал, то хоть издательство давай организуем.
— Издательство? На это ведь нужен капитал… Да и рукописей нет.
— Чепуха, — ответил Казис. — Начнем работу, и капиталы сами потекут. А насчет рукописей — первым изданием оттиснем мои «Песни о плакучих ивах», потом новую твою книгу, а тут к нам прибегут и другие молодые писатели.
Мой приятель Йонас Бурба нарисовал скачущего коня — эмблему нового издательства. Вскоре появился второй сборник моего друга, украшенный этой эмблемой. Кто платил за него в типографии, я так и не узнал. Потом я подготовил и сдал в типографию «Райде» сборник «Рассвет на улицах». Одна из работниц типографии сама набрала текст и смакетировала — осталось лишь оттиснуть и сброшюровать книгу. «Рассвет на улицах» осенью вышел из печати.
В Вену Казис возвращаться не собирался и уехал в Тельшяй, в еврейскую гимназию. Учителей тогда не хватало; в гимназии меньшинств — еврейской, польской или русской — место получить было легче, и мой друг решил попробовать учительского хлеба…
Примерно в то же время вспыхнуло так называемое Таурагское восстание. Социал-демократы, ляудининки и эсеры попытались свергнуть режим Смотоны и Вольдемараса, а точнее — националистического офицерства. Эта попытка провалилась, после нее начались массовые аресты по всей Литве. И не только аресты, но и расстрелы. Мой друг на короткое время угодил в тюрьму, а потом оказался в эмиграции в Риге.
Оставшись в Каунасе, я все еще думал о старой идее — издать журнал. Его можно было бы назвать так же, как и наше, по сути дела не существующее, издательство — «Зеленый ветер». Эту мысль горячо одобрил Ляонас Скабейка, ее поддержали Йонас Шимкус, которого только что выгнали с работы в Паланге, и еще несколько человек. Без сомнения, горячо ухватился за эту идею и Казис. Как мы будем что-либо издавать, не имея ни цента за душой, почему-то никому даже в голову не пришло. Каждый знал, что свои первые книги поэты издают на собственные или одолженные деньги. Именно так мы собирались выпустить первый номер журнала, а дальше видно будет…