Тумас поднимается на кафедру и зевает:
— Спать охота, голубчики.
И все-таки начинает говорить. Тема лекции очень уж скучная — какой-то старый автор молитвенников. Скучно и Тумасу, и его слушателям. Но все-таки Тумас героически пытается говорить о «вратах, отверзтых в вечность», «огнях в руке души христианской», и чем дальше, тем больше сон одолевает не только слушателей, но и преподавателя. Вдруг Тумас поднимает голову, еще раз зевает, машет рукой и, хоть не прошло даже и получаса, говорит:
— Пошли спать, голубчики, хватит! Надоело и мне и вам! Никудышный из меня профессор, голубчики!
Восхищенные откровенностью преподавателя и благодарные студенты гурьбой бегут в коридор.
В год, когда выходил «Третий фронт», наш сотрудник Костас Корсакас сидел в Шяуляйской тюрьме «за политику», как тогда говорилось. В Каунасе было получено известие, что его здоровье пошатнулось, и, долго не ожидая, мы начали искать способа, чтобы вызволить его из тюрьмы. Старшие писатели (Креве, Сруога и другие) решили подать коллективное прошение писателей о помиловании Корсакаса. Мне поручили поговорить по этому поводу с Тумасом, так как мы уже были с ним немного знакомы.
Я еду в Старый город, в дом у костела Витаутаса. Поднимаюсь на второй этаж. Звоню.
Дверь открывает сам Тумас. Мы здороваемся.
— Ну, цицилист, садись. Что скажешь?
— Вы, наверное, знаете, профессор, что Костас Корсакас сидит в тюрьме. Писатели решили подать прошение об амнистии.
— За что его держат? За большевизм?
— Вроде бы.
— Ну и что же я должен сделать?
— Очень просто, профессор. Я думаю, и вы подпишете прошение.
— Чтобы выпустили большевика?
— Он тяжело болен. Я думаю, для вас должно быть все равно, католик он или большевик.
— Таких стрелять надо! — воскликнул Тумас.
Я выпучил глаза:
— Вы так думаете?
— Брат, раз уж кто взял в руки власть, приходится стрелять. Иначе не удержишь.
— Но вы же власти не брали!
— Нет, знаешь, прошение подписывать не стану. Я же таутининк. Верно? Ясно? Как я могу подписывать прошение, чтоб выпустили большевика? А, голубчик?
Мне кажется, что дело проиграно.
— Знаешь что, давай говорить начистоту. Подписывать я не могу. Я — таутининк, голубчик. Зато прошение отнесу, куда надо, и словесно попрошу, чтобы отпустили. Ты лучше зайди к Майронису и Якштасу.[51] Их подписи много значат.
Хорошо. Я иду к Майронису. Снова поднимаюсь на второй этаж (почему-то в Каунасе все большие люди живут на втором этаже). Звоню.
За дверью шаркающие шаги. Сам Майронис открывает мне дверь. Я немного оробел. Никогда в жизни я с ним не разговаривал. Передо мной лучший поэт Литвы! С Тумасом дело другое. Тот сразу тебя понимает и говорит в лицо, что думает. Майрониса я не знаю. Я здороваюсь, собираюсь начать разговор.
— Если собираете пожертвование, то я не подаю, — начинает сам Майронис.
— Нет, не за пожертвованием, — несмело оправдываюсь я.
— Если за вспомоществованием, тоже не подаю. Сегодня уже трое приходило.
— О нет, нет, я совсем по другому делу.
Наконец Майронис пускает меня через порог. Почему-то я осмелел, инцидент перед дверью меня развеселил, и я стоя (садиться не предлагают), второпях излагаю свое дело.
— Нет, нет, я в подобные дела не вмешиваюсь. Это не мое дело. Не подпишу.
— Вы должны понять, — пытаюсь объяснить я. — Человек болен. Молодой, способный человек. Если его не выпустят из тюрьмы, он умрет.
— Нет, это не мое дело. Я с ним незнаком.
— Я верю, что вы незнакомы. Без сомнения, он человек другого поколения и других убеждений, но вы должны подписать хотя бы из писательской солидарности.
— Где он пописывает?
— Печатается в «Культуре».
— Не знаю. «Культуру» не читаю. Не подпишусь.
Якштас, Тумас, Майронис — соседи. Все они живут неподалеку от Ратушной площади. Несколько минут спустя я стою перед дверью Якштаса. Звоню.
Майорониса я хоть знал в лицо. Якштаса даже не видел ни разу. Дверь открывает маленький худенький старичок и, подняв голову в очках, с удивлением смотрит на меня. Я сказал: «Добрый день». Он не ответил (позднее узнал, что надо сказать: «Слава Иисусу Христу»). Не говоря ни слова, показал на кабинет — я пошел. Молча указал на стул — я сел. Он уселся по другую сторону стола напротив меня. Оба молчим. Набравшись смелости, я излагаю дело. Ни слова. Подаю ему прошение — ни слова. Берет. Читает. Читает долго, приблизив листок к глазам. Видно, что читает несколько раз. Я начинаю беспокоиться. Неужели и здесь мое посещение окончится провалом? Но Якштас встает. Уходит в соседнюю комнату. Спустя какое-то время приносит мое прошение. Молча вручает его. Я беру — бисерным почерком написано: А. Якштас. Я благодарю, вкладываю прошение в конверт. Встаю. Маленький человечек смотрит на меня печально, подняв голову.
— Надо выпустить, — говорит он так тихо, что я едва слышу его, стоя по другую сторону стола. — Жаль мальчика. Способный мальчик. Я писал в Шяуляй, чтоб ему помогли деньгами. Не знаю, помогли или нет. Надо выпустить. Жаль мальчика.
Поблагодарив, я ушел от человека, который всегда казался мне каменным или изрыгающим пламя ненависти ко всем человеческим слабостям, ко всем безбожникам и социалистам.
Я встретил Тумаса на Ратушной площади. Видно, вышел прогуляться поутру. С карнизов собора, с крыш домов капает тающий снег.
— Здравствуй, голубчик! Красивая весна, да? Как дела?
— Спасибо, профессор. Дела идут неплохо.
— Ну, а как с Корсакасом? Я поговорил о нем. Выпустили?
— Большое спасибо за хлопоты. Выпустили.
— А знаешь, молодец парень этот Корсакас. Читал его новую статью про Якштаса. Ну и дает он ему! Молодец! И так серьезно, по-мужски! Сколько ему лет?
— Еще несовершеннолетний.
— Молодец. Ей-богу, молодец!
— Читал «Улыбки бога» Гербачяускаса?
— Нет, не достал — конфисковали.
— Зайди ко мне, у меня есть.
Прихожу. Получаю «Улыбки бога».
— Вы сами читали, профессор?
— Читал.
— Интересно?
— Чепуха на постном масле.
— Почему?
— А потому, голубчик, что этого Гербачяускаса не разберешь. Он не знает, чего хочет. Сегодня он поляк, завтра — литовец, послезавтра — черт знает кто. Один день — католик, другой — безбожник. Не