шкафчик. Было удобно получать все от хозяев. Но комната была темная, на первом этаже, с окнами на улицу, а хотелось тишины, воздуха, простора.
В это время немка фрау Фришман на улице Альтенберга выстроила каменный дом. Второй этаж заняла сама, первый сдала врачу, а третий — нам. В нашей квартирке была лишь одна нормальная, очень маленькая комнатка, в которой мы кое-как поставили шкафчик и столик. Если приходили гости, надо было как следует поломать голову, как еще втиснуть несколько стульев. Были еще две комнатки со скошенным потолком. В одной из них я поставил столик и книжную полку — книг все прибывало. Была еще кухонька с газовой плитой (в то время лишь в Клайпеде был газ) и даже ванная.
Переехав на новую квартиру, мы чувствовали себя как на седьмом небе. Комнаты оказались светлые и чистые. Из столовой дверь вела на балкончик, за которым весной, летом и осенью зеленели деревья парка. Улица была тихая, светлая и красивая, застроенная новыми современными домами.
Был туманный, мрачный день января 1936 года, когда я неожиданно увидел в газете заметку — умер Ляонас Скабейка. Когда прошло первое ошеломление, я вспомнил его как здорового, бодрого юношу, со светлым взглядом синих глаз. Таким он остался в моей памяти после первой встречи. Знакомясь с ним, я тогда подумал — какой он красивый! Мне казалось, что только так должен выглядеть поэт. Я познакомился с ним в 1925 году, когда мы поступили в Каунасский университет. Несколько лет мы тесно дружили. Потом он заболел, уехал в родную деревню, и дружба прервалась. Мы виделись редко, еще реже он мне писал — письма обычно были короткие, незначительные, словно он хотел спрятать то, чего избежать не мог…
Наша дружба была странной. Мы часто ходили целыми часами, не обмениваясь ни словом. Он не был разговорчивым. Обычно говорил я. Мне казалось, что в своей прекрасной голове он носит вихри феерических образов, которыми полнились его стихи, а говорит мало потому, что боится сказать пошлость, которую он так ненавидел. На все он смотрел с иронической улыбкой, и я теперь не могу представить его другим, без этой улыбки. Мне казалось, что он видит вещи с какой-то иной стороны, которая доступна и понятна лишь ему, что живет он где-то вдалеке, потому что его взгляд всегда был обращен больше на себя, чем на мир, и улыбался он иронично потому, что знал неизвестный другим секрет.
Как это ни странно, я почти не могу вспомнить наши со Скабейкой разговоры, хоть мы и встречались каждый день. Я вижу его воочию — высокого, прямого, здорового, прекрасного, в ушах у меня продолжает звучать сочный, звонкий его голос, но слов я не помню.
Однажды я его спросил:
— Ляонас, скажи, как ты пишешь свои стихи? Я часто не могу их понять. Ты сам понимаешь, что ты пишешь?
— Откровенно скажу, — не всегда. Вот находит такое настроение, что страшно хочется писать. Сажусь, пишу. Я стихотворение как-то чувствую. Я его делаю не головой.
Захворал он как-то неожиданно. Никто не верил, что этот здоровый, крепкий с виду человек может схватить туберкулез.
Снежный зимний день. Далеко, почти за городом, стоит лечебница святого Луки. Скабейка обрадовался, когда я вошел в его палату. Лежал он там такой же аккуратный, красивый, как всегда, лишь лицо пылало нездоровым румянцем. Он интересовался политикой, пробовал шутить, но я видел, как он страдает, и его смех был неприятен. Но, глядя на него, я упорно думал: «Нет, он выздоровеет. Он не может умереть! Он всегда казался сильнее многих из нас!»
Еще раз я встретил его на Лайсвес-аллее. После больницы он выглядел прекрасно, Если бы не свойственный туберкулезу румянец, можно было сказать, что этот человек вернулся с хорошего курорта — крепкий, сильный, завидного здоровья. Но говорил он еще саркастичней, чем в больнице. Казалось, он весь погружен в себя, в свое несчастье. Говорил он резкими, неприятными фразами, словно ему невыносима была мысль, что есть здоровые люди, а он обречен на смерть. Он приехал из родной деревни, окруженной мокрыми полями, у него не было надежды уехать куда-нибудь лечиться. Было трудно говорить с ним, как с человеком, который вот-вот умрет, который так не хочет умирать и ищет в твоих глазах ответа на страшный вопрос: умру я или нет? И от этого взгляда становилось страшно, потому что нельзя было ничем помочь ему.
Я узнал, что прогрессивные писатели Каунаса собираются почтить память Скабейки. Во время весенних каникул я оказался на вечере в зале атейтининков. В то время литературные вечера, особенно организованные прогрессивными писателями, были редки — не было еще такой традиции, да и власти мешали их устраивать. А тут вечер, в котором участвует вся наша «гвардия» — пятнадцать человек.
В начале вечера я прочитал завещание покойного, волнующее трагическое письмо, которое ясно показало, что покойный был не только хорошим поэтом, но и мыслящим человеком. Перед лицом смерти Скабейка не только остался атеистом, но, порвав идейные связи с бывшими друзьями, смело и благородно выступил за идеал социализма. Переполненный зал молча слушал потрясающий документ. О жизни и творчестве поэта пламенно говорил Корсакас, он подчеркнул его путь к социализму и глубокую веру в коренное преобразование жизни.
Я читал только что написанные воспоминания о Скабейке. Потом стихи читали Казис Борута, Йонас Шимкус, Теофилис Тильвитис. Свою прозу читал Юозас Балтушис. Пятрас Цвирка прочитал фельетон о портном Иголке, назначенном цензором. Саломеи Нерис не было, и ее стихи читала Кимантайте.
Этот вечер и друзьям и врагам показал, насколько выросла наша прогрессивная, демократическая литература. Лучшие писатели протестовали против фашистской власти и клерикализма.
Вскоре в большой аудитории университета целый месяц проходила большая выставка книг, журналов и плакатов Советского Союза, которая пользовалась успехом. Это тоже было большим достижением прогрессивных сил. Примерно в эти же дни гитлеровцы ночью подожгли библиотеку Клайпедского педагогического института. При всем желании нельзя придумать более яркий контраст…
В Литве дули новые ветры. В Каунасе чувствовалось сопротивление политике правительства. Уступки гитлеровцам в Клайпедском крае и жестокие репрессии против крестьян вызвали гнев интеллигенции.
Создавался Народный фронт. Партия организовала ту часть общества, которая не только могла устоять перед натиском литовского фашизма, но и ясно поняла свое место и задачи перед угрозой войны. В Клайпеде я часто встречался с людьми партии, через которых поддерживал МОПР. Из Каунаса приехали мой знакомый со времен университета Эугениюс Мешкаускас и Микалина Навикайте. Микалина, которую я знал еще по Мариямполе, недавно вышла из тюрьмы. В ней она провела самые прекрасные годы юности, сблизилась там с компартией и вступила в нее. Я говорил с ней о положении в Литве и в Клайпедском крае, о необходимости сплотить прогрессивные литературные силы. Я понял, что она приехала ко мне по поручению партии. Она рассказала, что осуждены сектантство, неправильное отношение к социалистам- некоммунистам, что сейчас хотят привлечь к антифашистскому движению все демократические силы. Выяснилось, что Навикайте часто видится с Креве, Корсакасом, Цвиркой; существует мысль издавать новый антифашистский журнал, который, скорее всего, будет называться «Литература», — в нем смогут работать левые литераторы» Не считая Креве, намечено пригласить сотрудничать также Сруогу, Дубаса и других — всех, кто ненавидит международный фашизм и поджигателей войны. Мы разговаривали с Микалиной о конгрессе в защиту культуры, который состоялся в минувшем году в Париже. Журнал «Культура» призывал создать национальный секретариат Международной ассоциации писателей в защиту культуры и включиться в борьбу писателей всего мира за свободу трудящихся и свободу мысли.
Я не сомневался в том, что «Литература» — это журнал, который нам непременно пужен. Без промедления я принялся готовить для него материал.
Когда-то, в 1932 году, во время создания Литовского общества писателей, мы, члены «Третьего фронта», не захотели в нем участвовать. Большинство членов общества составляли клерикалы, таутининки или бесцветные «беспартийные». Мы организованно ушли с учредительного собрания (кажется, это сделали Нерис, Цвирка, Шимкус, Корсакас, Драздаускас, Райла и я). Но с возникновением Народного фронта в жизни и литературе наша позиция изменилась, и мы вступили в общество, надеясь со временем изменить его в прогрессивном направлении.
…Весной в Клайпеде у меня гостил Пятрас Цвирка с женой. Пятрас, как всегда, был остроумен и рассказывал различные комические происшествия. Теперь он жил в Верхней Фреде, в доме своего тестя Меркелиса Рачкаускаса, но часто вспоминал и подвал Шляжявичюса.
— Всякие у меня там бывали приключения, — смеялся Пятрас. — Сижу как-то вечером за столиком и слышу — стук-стук в дверь. «Войдите!» — кричу я. И входит в комнату этакий старичок — еще довольно