дружески, и это меня поддержало. Казис писал мне:
«…Читая твою «Дружбу», не только читал, но и жил. Хотя наша, жизнь бродила по разным дорогам, но все-таки в ней столько общего, столько важного! И в «Дружбе» все это есть.
Прежде всего, тебя надо поздравить как большого мастера прозы. Некоторые сцены я читал дважды, дивясь их образности, яркости, живости.
Но ты напрасно назвал свою книгу «Дружбой». Какая там дружба? Ее с огнем не найдешь — три разных дороги: к буржуазии, мещанству и пролетариату. И я не могу одинаково оценивать разных героев. С некоторыми деталями я тоже не могу согласиться. Хотел бы видеть другую диалектику событий. Но это уже дело вкуса».
Сделав немало упреков по поводу второстепенных персонажей, Казис кончил письмо следующими словами:
«Но это все мелочи, которые мешают читать, а вообще ты написал хорошую книгу, и я тебя поздравляю».
Я чувствовал, что вложил в роман много своих мыслей о жизни, дружбе, любви, будущем. И теперь, когда после выхода романа прошло три десятка лет, я могу листать его без стыда — я не нахожу в нем ничего, от чего хотел бы отречься.
СОЛНЦЕ В ТУЧАХ
Время было под стать клайпедской погоде от поздней осени до поздней весны — то снег, до дождь, то дождь, то снег, а истосковавшиеся по солнцу люди лишь изредка видят за перинами туч огненные лучи. И все-таки в этот год меня ждала радость.
В январе целую неделю у меня гостил Цвирка. Много часов мы говорили о литературе. Пятрас рассказывал о недавно прочитанных книгах. Любимыми его авторами становились Толстой, Чехов, Флобер, Мопассан. Французских писателей он уже читал в оригинале. В эти январские дни у нас возникла идея подготовить томик прозы Пушкина к столетию со дня его смерти. С каким восхищением Цвирка переводил «Пиковую даму», «Историю села Горюхина»!
Переводить хорошего писателя — отличная школа для каждого пишущего человека.
— Я чувствую, — говорил он, — что один перевод «Пиковой дамы» дает мне как писателю куда больше, чем чтение десяти книг наших литераторов. Какое мастерство сюжета! И какими простыми средствами! Какая экономия слова! Никакой позы! Величайшая простота, и как все это действует!
В Верхней Фреде Пятрас начал собирать книги и вскоре составил небольшую, но хорошую библиотеку своих любимых писателей. Он всегда любил фольклор и теперь в своей библиотеке собрал много изданий, начиная со сказок Афанасьева и Басанавичюса.
— Книги я люблю, словно они живые, — говорил он. — Я люблю, чтобы они не только были интересны по содержанию, но и имели привлекательный вид.
Собираясь издавать очередную свою книгу, Цвирка прилагал все усилия, чтобы она выглядела как можно лучше, — советовался с художниками, в издательстве требовал хорошую бумагу, сам подбирал шрифт в типографии, приказывал верстать, как ему хочется. Если его книгу издавали плохо, он нервничал и сердился.
Цвирка поговаривал:
— Когда придет старость, я поселюсь где-нибудь в маленьком домишке у Немана, среди крестьян, и в библиотеке буду держать только любимых авторов. Останутся со мной лишь Толстой, Чехов и еще кое-кто. Чем дальше живешь, тем сильней кажется, что остаются лишь несколько любимых писателей. Когда тускнеют многие ранние литературные привязанности, величие крупных писателей становится все ярче.
В большом зале новой гимназии имени Витаутаса Великого мы устроили вечер памяти Пушкина, — я читал доклад о жизни и творчестве поэта, его гуманизме, любви к свободе, ненависти к царизму и о его страшной смерти. Советское консульство предоставило нам материал, и мы устроили интересную выставку о жизни и творчестве художника.
Когда вышла из печати книга, подготовленная мной с Пятрасом (я перевел для нее «Повести Белкина» и биографию поэта, написанную Вересаевым), я послал книгу в Москву Вересаеву и вскоре получил от него дружественное письмо. К сожалению, это письмо, а также письма писателя С. Третьякова погибли в войну.
В марте Пятрас снова оказался в Париже. По пути в Париж он побывал в фашистском Берлине и других городах Германии. Из Парижа он посылал для каунасских газет письма, в которых описывал гитлеровский террор против прогрессивных сил немецкой общественности и разоблачал подготовку Гитлера к войне. Его письмо о Берлине, названное «Зоопарк», обратило внимание фашистской немецкой печати, в которой началась кампания как против автора статьи, так и против всего литовского народа. Тогдашний посол гитлеровской Германии в Каунасе Цехлин, как это водится, заявил протест сметоновской власти. Позднее, вернувшись из Парижа, Цвирка рассказывал:
— Мне повезло, я счастливо проскочил через Германию обратно в Литву. Правда, пришлось выждать месяц-другой, пока дело не забыли. Очень возможно, что немецкие фашисты и не знали, что я нахожусь в Париже, иначе со мной все могло случиться… Ведь известно, что им все равно, чей ты гражданин, Германии или другого государства, — там, в концлагерях, места хватает… Так что я, возвращаясь назад, Германию проехал, не останавливаясь даже в Берлине… Да мне и не хотелось видеть это поветрие. Хватит, насмотрелся в тот раз…
Получив премию за «Землю-кормилицу» и договорившись о путевых очерках с «Литовскими ведомостями», Пятрас вместе с женой объездил Западную Европу. Он посылал мне письма из Парижа, потом из Северной Италии, с Корсики. В Париже Пятрас завязал новые интересные знакомства, прежде всего с Луи Арагоном, побывал на митингах Народного фронта. В своих письмах он советовал мне непременно поехать в Париж. Я сам давно об этом мечтал.
В конце июня я уехал в Западную Европу — второй раз в жизни.
Франция давно привлекала меня. Обычно страну начинаешь любить, лишь увидев ее. С Францией дело обстояло иначе. Я полюбил ее, прочитав первые французские книги, выучив первые строфы французских стихов. Меня все больше привлекала эта страна, о которой с таким восхищением говорили на лекциях Владас Дубас и Лев Карсавин. Площадь Бастилии и Консьержери, Нотр-Дам и Лувр, Версаль и Фонтенебло — все это давно стояло у меня перед глазами. Сколько раз я их видел на старых картинах, гравюрах! Как часто я читал Расина, Руссо, Гюго, Бальзака, Мопассана, как любил Бодлера, Верлена, Рембо! И вот я сам еду в город, мостовая которого когда-то содрогалась от залпов Французской революции и Коммуны. Он и сейчас, в сумерках Европы, оставался островом старой демократии и свободы…
Ехал я через Германию — через Тильзит и Кенигсберг. Едва я пересек рубеж, как бросилось в глаза великое множество людей в форме. Они слонялись на вокзалах, распевая лающие песни, шагали по улицам, резко отбивая такт по мостовой, упражнялись на площадях — ложись, вставай, беги, коли! Вокруг Кенигсберга на ровных и плодородных полях Пруссии были разбиты палаточные городки. Солдаты с противогазами шагали по проселочным дорогам и пели, пели — их песня доносилась до вагонов.
Кенигсберг, куда я попал впервые, казался огромным городом. Трудно было поверить, что когда-то здесь находился крупный центр литовской культуры, что в нем были напечатаны первые литовские книги, что бурасы — крепостные крестьяне — Донелайтиса везли сюда зерно своих господ. Теперь город чисто немецкий, он кишит черными, коричневыми, синими формами. Я встретил знакомого лингвиста Пятраса Йонцкаса, который собирал материал для филологической работы. Он повел меня в так называемый «Суд крови» — замковый ресторан, устроенный в помещении, где когда-то рубили топором головы. Как и в Тильзите, на улицах развевались флаги со свастикой.
Берлин был таким же тяжелым, цементным, закопченным и запыленным. Как и в тот раз, над домами летели поезда, движение было просто страшное. Из окон вагонов виднелись платформы с пушками, пулеметами, танками. Всюду мелькали военные — одни сидели у оружия на платформах, другие выглядывали из окон встречных пассажирских поездов. Все дышало войной.
В берлинской гостинице пожилая тощая немка очень обрадовалась, когда я подарил ей литовскую