многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет — «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся — «Исайя ликуй» — напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
— Мотюшка — спрашиваю — сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол- елея»?
— Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
— Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
— А под венец пойдёшь — и узнаешь.
— Мотюшка!!!
— Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё — собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи — так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари! Да благословит тя Господь «во вся дни живота твоего»!
Вернулась я в избу ни жива ни мертва, всё отцу с матерью рассказала, Прохоровы тут же сидят. Тут мамка моя, до преж того ни слова ни проронившая, как закатится причитать:
— Ой, дитятко моё малое, как я тебя во чужи люди отпущу?! Как расстанусь с ненаглядной моей?!
Ну и прочее, что матерям положено. Отец глянул на неё, останавливать не стал, перекрестился, повернулся ко мне:
— Клади, Нинка, свой сундучок в синюю тележку, да запрягай в неё Игрунка. Будет он тебе с тележкой в приданое, большего дать нечего. Езжай в новый дом, коли так Мотя сказала, она, видно, знает. На свадьбу придём. Бога бойся, мужа почитай. Тимофей Васильич, ты уж это… присмотри… Прощевайте пока. Пойдём жена, ульи поглядим, они тут без нас разберутся.
И, забрав с собой причитающую мамку вышел из избы.
А то, почему мне Мотя сразу к Семёну в дом велела ехать, я в тот же день и поняла. Едва у них во дворе мой сундучок с тележки сняли, Анисью Игнатьевну, маму Семёнову, удар хватил, инсульт то есть. Парализовало у неё полтела, сына так в постели и встретила. И я, до захода солнца ещё, уже в новом дому хозяйкой стала. Вот так я и сосваталась. Ничего интересного, Алексей.
— Ну уж и ничего! На моё бы место Островского, вот бы счастлив был такую историю услышать!
— Вы Островского Николая Григорьевича имеете в виду? Учителя из Зареченска?
— Нет, Ниночка, я имел в виду великого русского драматурга.
— Полно Вам шутить, Алексей, над нашей простотой деревенской! Какая история? У нас тут всё просто да однообразно.
— Просто — может быть, да простота такая дорогого стоит. А про то как ты в лесу заблудился, Семён Евграфыч, не забыл? Расскажи, будь другом!
— Ну, этого я никогда не забуду. Случилось это в шестьдесят первом, Хрущёв, как раз, обижать сильно Церковь начал. К нам тогда тоже какие-то «упалнамоченные» приезжали, двое в польтах и шапках-«барашках», хотели церкву закрыть. Но у нас мужики серьёзные были, пришли в контору, человек пятнадцать, закрылись с теми чинушами, председателя с бабами на двор отправили. И говорят «упалнамоченным»:
— Тут вот в кулёчке деньги — на две «Победы» хватит, а вот — мешки рогожные, крепкие. Вы, товарищи, выбирайте — написать в своих бумажках так, чтобы про нашу церкву власти и не вспоминали больше — и вот вам от людей чувствительная благодарность. Или в прорубь в мешочке, оно как раз и стемнело уже. Сомы в наших краях крупные, бывают и по шести пудов, так что по весне всплыть будет нечему.
Те струхнули конечно, видят — мужики не шутят.
— Давайте, говорят вашу благодарность, да рот на замке держите. С Советской властью по хорошему завсегда можно договориться (и кулёчек с деньгами — в портфельчик засовывают). Папочку с вашим храмом, мы на такую полку поставим, что до Второго Пришествия сам леший не найдёт. И попу своему передайте, что кабы все прихожане вон как вы были, жизнь была бы другая.
А, какая — другая, не объяснили — уехали. Но храм наш и вправду до сего дня без службы не бывал.
— Да! Так вот, аккурат после того приезда через полгода, вскоре как Мишенька, третий сынок, у нас родился, пошёл я в лес обходом, сухостойчику присмотреть, да много ль помёта кабаньего — ожидать ли по осени огородов разрытых. Только вот не в духе я в лес пошёл, смешно теперь, а тогда я на начальство сильно обижен был, что причетавшуюся мне новую «Дружбу» — бензопилу, на соседний участок отдали. Мой сосед-то, лесник из Куровсково, к начальству без гостинцев никогда не ездил, а я подмазывать за всю жизнь так и не научился — противно что-то. Ну вот я весь в обиде и отправился. Забыл, прадедову заповедь, чтобы в лес без мира в душе, да без молитвы, и носу не совать. Въелась мне эта «Дружба» — подцепил бес.
— Ну, иду я весь надутый, и вдруг, почти на ровном месте — за корень ногой, да как хлопнусь, и лицом как раз в лосиный помёт. Тут уж я совсем рассвирепел, подскочил и, чего и на стройке в Москве себе не позволял, скверным словом выругался. Так выругался, что даже сам удивился — отродясь не сквернословил. Постоял, утёрся, плюнул и назад домой пошёл, ещё больше на весь белый свет рассерженный. Выхожу на полянку, там у меня штабелёк брёвен сложен был, вижу, что пришёл-то в обратную от дома сторону. По-вернулся и снова к дому. А, напомню, это без хвастовства, я наши леса (тем более участок свой) сыздетства лучше своего лица в зеркале знаю, ночью без фонаря, любую нужную кочку отыщу. И вот, примерно час спустя, выхожу я вновь к тем же брёвнам, на ту же поляну. Тут я уже и про «Дружбу» позабыл. Такого со мной в жисть не бывало. Развернулся и в лес — вот он ручеёк, а вот муравейник сдвоенный — правильно иду. Через час — я у брёвен там же. Нет, думаю, надо присесть отдохнуть, что-то с головой у меня видно не в порядке. Присел на нижнее брёвнышко под штабелем, закурил. Глядь, а слева на бревне старичок сидит незнакомый, в телогреечке рваненькой, в ушанке солдатской, я в задумчивости и не заметил как он подошёл. Угости, говорит, папироской — я угостил, а как спички ему протягивал, коробок обронил. Наклонился поднять и вижу — ступни ног у старичка — босые, размера неестественно большого, и — ярко красного цвета. Ага, думаю, понятно — кто меня по лесу водил. Разгибаюсь, а сам тихонько, про себя «Отче наш» читать начинаю. Старичок как подпрыгнет:
— Ты что, Сёмка? Сам ведь позвал!
И исчез, как не было. Встал я с бревна, а тут как рухнет штабель, я, грешник, еле отскочить успел, а котомку мою накрыло. Термос в ней был, китайский, хороший — в крошево. Зато домой сразу, как ни в чём не бывало, вышел. Тот урок, слава Богу, накрепко усвоил. В немирном духе да без молитвы, не то что в лес, а и вообще — никакое дело в пользу не выйдет.
— Ну, Семён Евграфыч, тут у вас может и возможно — «в мирном духе» пребывать, а в Москве нынче вся жизнь — сплошной стресс — деньги, работа, жильё, личная жизнь… Да, собственно, личной жизни особенно и нету — не до неё всё, некогда. Живёшь — как за рулём, по гололёду на «лысой» резине и без тормозов — давай ускоряйся, других обгоняй, «подрезай», лишь бы самому на обочине не оказаться. Так и гонишь, пока до своего столба не доедешь.
— Лексей! А, и нужна она — такая жизнь-то? Много радости-то от неё?
— Радости немного, почти вобщем-то и нет. Да, как иначе — сейчас все так живут. В Москве, по крайней мере.
— Ну, я думаю, и в Москве, возможно не все, а вот у нас тут, так гонки этой вообще нету. На печи, конечно тоже не залежишься — в деревне работы много, но и рабства такого, как ты сейчас описал — нет и в помине. Человеку нельзя так жить. В Евангелии сказано: «Кесарю — кесарево, а Божье — Богу». Соответственно, телу — необходимое, пищу там, одежду — по большому счёту, не так уж много-то и надо, а душе — веру, Церковь святую да молитву…
Из-за забора звонко закричал мальчишечий голос:
— Дядь Семён, дядь Семён! Москвича Алексея к себе батюшка зовёт!
— Ну, коли зовёт — иди, Лексей. А, у нас дверь открытая — приходи как домой.
— Спасибо, Евграфыч, Ниночка благодарю за угощенье!