— Ах, как часто слышал я эти аргументы, — нахмурил я брови. — Радость мещанина, двухкомнатная квартирка в Чертаново, хрипло играет радиоточка, пахнет подгоревшим маслом, располневшая жена в засаленном халате готовит яичницу, орут дети. Счастье простого советского человека.
— Вот в этом ты весь, на нормальных людей тебе наплевать.
— Инна, во-первых не наплевать, во-вторых ты не из этого клана.
— А откуда ты знаешь? Почему ты взял себе право судить тех и этих, и вообще кто ты такой?
— Не смей. Я тебя умоляю.
— Извини, я все решила, — слова эти из ее волшебных губ были тем более обидны…
— Какая глупость. Смотри, не пожалей.
— Я? Я пожалею?
И мечта жизни моей, хрупкая и поэтическая Лаура кисти Ботичелли в одно мгновение превратилась в огнедышащего дракона.
О, Боги… Высокое и низкое, вода и огонь, я почувствовал, что земля горит под ногами и еще подумал: зачем же теперь жить.
События последних дней меня подкосили. Я сидел дома на пятом этаже хрущевской 12-этажной башни и третьи сутки пил разведенный медицинский спирт. Из мещанского трюмо темного дерева пятидесятых годов на меня смотрела опухшая физиономия. Все это казалось пошлым и неестественным, будто происходило с кем-то другим. Я набирал ее телефон, она бросала трубку.
Все было как во сне, и в сне этом неслись электрички и трамваи, а мы с Инной создавали странные туннели во времени и пространстве. Куда бы не заносила нас судьба, где бы мы ни целовались, или не шли в обнимку, чувствуя друг друга единым целым, в переходах метро, на Петровке и переходах с Кольцевой на радиальную, всюду в пространстве навечно повисли розовые, светящиеся туннели, подобные тем, которые прорывают муравьи в гигантском муравейнике. Мы были там всегда, в этот полуночный час, смеясь проходя по переходу, и несколько месяцев спустя, тоже смеясь пробегая обратно, и в кафе на улице, и около уличного киоска, и здесь, в этом углу за эскалатором, и около той колонны, и за Метрополем, и уж среди совершенно затерянного пространства между Лосиным Островом и кинотеатром «Звездный». И каждый раз, проезжая по этим местам, вернее, пересекая эти забытые, светящиеся розовым светом траектории, я улыбался, чувствуя мягкий, розовый комок тепла, ударяющий в лицо.
Уже не помню как я оказался около ее дома и рассказывал ей об этом, о следах и траекториях, о времени и пространстве, о том, что все было и будет, и нет ничего нового, просто все те же запутанные траектории повторяются в каждом поколении, и на секунду ее зеленые глаза зажглись. Но тут же погасли. Духовного трения не хватало для химической реакции души.
Что-то пошлое и стандартное сказала она: «Я не знала, что ты так чувствуешь», «Извини», «Время все исправит».
Лицо ее было помятым и чужим. На улице стоял туман, в переходах около станции железной дороги пахло «Беломором» и вениками.
— Можно я тебя поцелую в последний раз?
— Целуй, — зевнула она. Губы ее были вялыми и чужими.
В летней пыли пронеслась мимо Олимпиада: костюмы, пластиковые карточки-пропуски, валютные бары, финские соки, корреспонденты, первые аппараты-факсы, у которых бумага приводилась в движение огромными зубчатыми колесами и куча бездарных чекистов. Чекисты искали бомбы.
Потом наступила осень. Холодные дожди. Дни катятся, неразличимые друг от друга. Я сижу в аудитории, невнимательно слушая похожую на попугаиху преподавательницу очередного политико- экономического предмета, а на самом деле рассматриваю окна расположенного напротив научно- исследовательского института. Он пяти- или шестиэтажный, выложенный крупным розовым кирпичом, с большими, во всю стену стеклянными пролетами. Там кипит, а вернее медленно протекает жизнь.
С утра в комнату на четвертом этаже приходит молоденькая девочка, скорее всего лаборантка, она снимает свое пальтишко, напяливает на плечи белый халатик и первые несколько минут делает вид, что разбирает бумаги на столе, перелистывая страницы лабораторного журнала. Потом она достает из сумочки косметический прибор и старательно подкрашивает губы, рассматривая себя в маленькое зеркальце. После этой обязательно повторяющейся каждое утро процедуры, девочка звонит по телефону, либо своему кавалеру, а скорее всего подружкам, прикрывая трубку рукой и проводя у в этой позе не менее сорока минут. Телефонная идиллия заканчивается всегда одинаково: в комнату заходит пожилой мужчина, тоже в белом халате, скорее всего ее начальник. При этом трубка торопливо опускается на телефонный аппарат, девочка вскакивает, демонстрируя озабоченность происходящим, и начинает щелкать переключателями большого шкафа, стоящего в глубине комнаты. Потом она о чем-то разговаривает с начальником, и тот удовлетворенно уходит. Лаборантка опять для виду пару минут стоит около шкафа, потом со скучающим видом садится за стол и снова берет трубку.
Через два окна от нее расположен кабинет начальника, скорее всего директора этого славного учреждения. На стене у него висит большой портрет Ленина, рядом расположился Брежнев, которого нельзя не узнать даже издалека благодаря патологически густым бровям, а сбоку висит еще один портрет, я не могу разобрать лица, но почти уверен, что это Дзержинский.
У директора в кабинете длинный деревянный стол, и с завидной постоянностью он не менее двух раз в день собирает сотрудников на совещания. Люди с тетрадочками усаживаются, а директор встает со стула и что-то долго проникновенно им рассказывает. К концу своей речи он неизменно начинает резать руками воздух, стучать кулаком по столу, а потом обессиленно усаживается обратно в кресло, отпуская сотрудников на волю.
Жизнь проходящая за окнами неозвучена, это как будто немое кино, в котором нужно догадываться о том, какие роли играют в нем люди, мелькающие за тусклым стеклом.
Приходит в голову, что и я, сидящий в этой аудитории, ничем не отличаюсь от этих марионеток в доме напротив.
В канун 7 ноября мы напились в студенческом общежитии, и тут я вспомнил, что ровно год назад Коле исполнилось 20 лет. То ли чрезмерное количество выпитого спирта давало себя знать, то ли я погрузился в то редкое астральное состояние, в котором иногда находятся йоги, но день этот врезался в сознании каждой прожитой секундой и потек по кругу, никогда не прерываясь.
Лекция закончилась, и в опустевшем холле института, около раздевалки, пахло влажным снегом. Коля только что получил у гардеробщицы свое пальто и обвязывал шею длинным, красным шерстяным шарфом. Продавщица в книжном киоске погасила свет и, склонившись над столом, копалась в сумочке. На улице начинало темнеть и снежинки кружились в свете фонарей, покрывая землю девственно-белым нетронутым ковром.
— Мне только что принесли последний диск «Queen», — Коля достал из кармана пачку «Явы». — Будем отмечать мой день рождения, заваливайся ко мне.
— Спасибо, — пойти к Коле ужасно хотелось, но предстояло объяснение с родителями. — Я только домой позвоню. А чего принести?
— Да не надо ничего, у меня есть пара бутылок вина. Ну, если хочешь, тащи еще одну, напьемся.
В телефонной трубке звучал слегка испуганный голос мамы, просившей меня приехать домой не слишком поздно, но трубка была уже повешена и я чувствовал радостное возбуждение, освобождение от условностей жизни и предвкушение вечеринки.
Добираться к Коле надо было на метро, потом на троллейбусе. От остановки в глубь домов-колодцев вела тропинка, протоптанная гражданами империи между голых веток замерзших кустов. Старый кирпичный дом довоенной постройки оседал на сугробы подъездом под проржавевшей крышей, темная лестница вела к деревянной двери, из-за которой раздавалось глухие удары музыки.
Я нажал на кнопку звонка, дверь открылась и на пороге возник Коля с сигаретой в зубах, все еще замотанный в длинный красный шарф. В квартире было накурено, на полу сидели несколько ребят и