Бабушка кивала головой, а я не выдержал и спросил: «А что там с Пашей Чумаковым?»
— Чумаков? Мы делаем все, что можем, — нахмурился врач.
— А когда его выпишут? — не унимался я, чувствуя себя предателем. С одной стороны я хотел, чтобы Пашку поскорее выписали, с другой…
— Боюсь, что с окончательным диагнозом подождать, — нахмурился доктор.
— Веди себя прилично, — рассердилась бабушка. — И не отвлекай доктора от работы.
— Куртку одень, похолодало, — бормотала бабушка. Меня поразил холодный, прозрачный воздух и ощущение бесконечности пространства. По улице куда им вздумается шли люди, понятия не имея о том, что творится за кирпичными больничными стенами..
Класс наш начали готовить к празднику строевой песни, и обнаружилось, что петь хором и маршировать я совершенно не умею. Наша новая пионервожатая, тоже Люба, в коричневом платьице, хлопчатобумажных колготках и прыщами на лбу, оказалась прирожденной комиссаршей.
— Левой, Левой. — Визжала она. — правой. — Тех, кто ошибется не примут в пионеры. Равнение направо. Шагом марш! Запевай!
После репетиции я подошел к Любе Пуховой.
— Привет, — она улыбнулась мне. — Выздоровел?
— Люба, — я сделал над собой усилие. — Ты знаешь, я в больнице Пашку видел.
— Ой, правда? Как он там? Скоро вернется?
— Не знаю. Похудел немного. Сказал, что будет рад, если ты его навестишь.
— Слушай, какая же я нехорошая, — Люба покраснела. Все собиралась, да так и не сходила. Стыдно.
— Короче, он тебя ждет, — пробормотал я и подумал, что такого идиота еще надо поискать на поверхности нашего шарика.
На улице начались осенние дожди. Мы убегали на стройку, прятались среди бетонных панелей будущих пятиэтажек. В один из сумрачных дней, когда дождь льет с утра до вечера, а сумерки за окном начинаются днем, бабушка уехала в Москву. Ключ лежал под ковриком, котлеты в холодильнике. Уроки делать не хотелось, и я включил телевизор.
В голубоватой глицериновой линзе пел народный хор. Бабы в стилизованных кокошниках залихватски подмигивали и приплясывали. Я достал из портфеля учебники, разложил их на кухонном столе и вздрогнул от дверного звонка.
На лестничной клетке стояла Люба Пухова. Она дрожала, волосы ее намокли.
— Привет, Ты знаешь. Паша.
— Что? — Испугался я.
— Пашка умер.
— Как? — Я ничего не понимал. — Как умер?
— Я не знаю. В больнице. Мне только что Клавдия Васильевна сказала.
— Почему?
— Я тоже не понимаю. Я же его навещала несколько дней назад. Он просил сходить к нашему дереву, помнишь, где мы играли. Покачаться за него.
— Надо же, он и меня об этом просил.
— Побежали…
— Сейчас? Такой ливень на улице.
— Побежали, пожалуйста. Я тебя очень прошу.
Я не узнавал городок. Пелена дождя то обрушивалась перед нами, отделяя прошлое от будущего, то исчезала, испаряясь на глазах, дома ветшали и строились одновременно, к подъездам подкатывали «Волги» с новорожденными, и отъезжали автобусы с гробами. Мне было жутко, больно, сладко и странно одновременно.
Трава на дорожке, ведущей в рощу от станции была мокрой, тропинки размокли от дождя, на ботинки налипли комья грязи.
— Ну, вот мы и пришли, — Люба вдруг успокоилась. — Давай представим себе, что все приснилось, ладно?
— Давай.
— И как будто Пашка здесь. Привет, Чумаков. Ну что ты стоишь, ну подтолкни же меня… — Платье ее вымокло и облегало детскую фигуру, острые плечики и худые ноги. — Еще. Еще, сильнее. Еще выше. Закрой глаза. Хорошо. Все, не хочу больше качаться. Стой.
Я придержал веревку.
— Спасибо. — Люба вдруг прикоснулась губами к к моей щеке.
Дыхание у меня перехватило и тоже прикоснулся к ней губами, не помню даже куда, то ли в лоб, то ли в щеку, по которой стекали капли дождя.
Это был первый поцелуй в моей жизни.
— Вот и все. — Устало сказала Люба. — Я совсем замерзла. Проводи меня домой.
Через два месяца родители нашли обмен и мы с бабушкой вернулись в Москву. Любу Пухову я больше никогда не видел.
Я вернулся в этот городок только через тридцать пять лет. Поляна за станцией превратилась в заросший до безобразия лесок, мимо прудов проложили асфальтовую дорогу, по которой гордо катились «Ауди» и «БМВ».
— Ну как, узнаешь родные места? — спросил Димка. Собственно, ему поклон — он привез меня в детство, он меня из него и увезет через пару часов.
— Погоди. Балконы узнаю. Пятьдесят лет подряд один и тот же вечный пластик в трещинах. Здесь мы снежные горки строили. А двор такой маленький почему — то. Знаешь, я помню, как однажды пошел град, градины были огромными, лежали на земле и таяли и от них шел пар.
— Пойдем на станцию. Рынок посмотрим.
На рынке, как и тридцать лет назад сидели бабуси с вениками и вязаными шапочками. Разве что ларьков стало больше. За станцией начинался заросший подлесок, загаженный окурками, обрывками газет и всяким хламом..
— Я ничего не понимаю. Ничего. Ведь здесь была поляна. Березы, простор, солнце, а это что за биомасса?
— А ты чего ожидал?
— Ну как же так? Ведь такой свет был, как у Куинджи. И елочки мохнатые, у меня же с детства в башке застряло, что «в лесу родилась елочка» — это должно было быть отсюда.
— Бурьяном все поросло. Обычно так после пожара бывает.
— Стой! — Как будто интуиция вела меня, потом я понял, что это был старый березовый пень, около которого бомжи жгли костер. — Я помню. Здесь направо.
— Куда же направо. Там сплошная чаща, через кусты не пролезешь.
— Пролезешь. Сюда!
В заросшей рощице стояла наполовину высохшая сосна. Та самая, дерево моего детства. Слегка обгоревший ствол я узнал сразу же. Смолистые, вывернутые ветки. От обрубков, на которые мы в детстве набрасывали веревки и качались остались причудливые вмятины, похожие на глаза лесного чудища. Мощные корни уходили в стороны, презирая разросшийся кустарник.
Около дерева сидели на траве и курили две слегка нетрезвые тетки неопределенного возраста. Они недружелюбно уставились на незваных гостей.
— Эй, чего надо? Давайте, мужики, валите отсюда, — одна из женщин рассердилась.
Я с ужасом всматривался в помятое, грубое лицо. Казалось, что серые глаза были похожи на глаза девочки, в которую я был влюблен в детстве.
— Люба? — с испугом спросил я.
— Какая я тебе Люба, — рассердилась женщина. — Чего пристал?