В общем, все было замечательно, и даже не потому, что пришлось по вкусу угощение, и не потому, что игры увлекли всех, даже взрослых. А просто то ли от счастливого личика Элизабет, от ее блестящих глаз и разрумянившихся щечек, то ли от общего ощущения праздника в воздухе как будто разбрызгали легкий фрагранс, отчего он, не потеряв своей светлой прозрачности, пропитался напряженным ожиданием, набух и теперь сам осыпал пыльцой возбуждения и взрослых, и детей… Возможно, от всего этого, а может быть, от чего-то другого, но веселье и непринужденность наполнили весь вечер, и Элизабет, лишь на секунду отвлекаясь, бросала взгляд на маму и даже иногда подбегала к ней, хватала за руку и тащила показать что-то очень важное, что, если не разделить его с мамой, казалось, не только перестанет иметь значение, но вообще прекратит существование. И утаскивала, и Дина, беззвучно смеясь и пожимая беспомощно плечами, оглядывалась на Рассела, который, так уж получалось, всегда оказывался рядом с ней, и тот улыбался в ответ, и улыбка могла означать многое, но, конечно, прежде всего участие и понимание.
Заметила ли Элизабет, что эти двое были, по сути, неразлучны в тот вечер? Почувствовала ли она их очевидное взаимное влечение, которое не могло не бросаться в глаза? Конечно почувствовала. И хотя Элизабет опять кольнула обидная догадка, что, оказывается, мама может выглядеть счастливой с посторонним человеком, тем не менее некое новое чувство, возможно, зарождающаяся женская солидарность с матерью, интуитивное соучастие с ней легко перевесили ревнивый осадок. К тому же рядом с мамой был не совсем незнакомый человек, а красивый, всегда веселый Рассел, который нравился и самой Элизабет. Ее даже радовало, что он, такой невероятно знаменитый Рассел, явно заинтересован мамой. Да что там заинтересован – влюблен!
Когда она в первый раз, наблюдая за мамой с Расселом, мысленно произнесла слово «любовь», неразборчивая смесь чувств охватила ее, и разобраться в ней, разложить чувства по частям, выделить главное оказалось невозможно. Конечно, Элизабет ощущала и радость, даже гордость за маму, и чувство сопричастности – раз они с мамой неразлучны, значит, и она, Элизабет, тоже участвует в намечающемся таинственном приключении. И в то же время в этом клубке чувств присутствовал и явный привкус неловкости – во-первых, от самого неловкого слова «любовь», ну и от того, что именно за ним стоит. Всего, что скрывалось за понятием «любовь», Элизабет, конечно, не знала, но все равно была смущена и взволнованна.
Было уже поздно, оживление спало, гости подходили прощаться. Рассел уходил одним из последних. Он наклонился к Элизабет, провел двумя пальцами по ее щечке, словно поправляя растрепавшиеся локоны, и она даже зажмурилась – так щекотно скользнули по коже его пальцы. Нет, «щекотка» – неправильное слово. Потому что смеяться ей не хотелось, а хотелось съежиться, передернув плечами от пробежавшей по спине морозной ломкой волны.
– С днем рождения, Лизи, – тихо сказал Рассел, а потом повторил: – С прекрасным, великолепным днем рождения. Ты была очаровательна.
И он выпрямился, и теперь стоял рядом с мамой, склонившись уже к ее лицу, и что-то нашептывал ей. А потом, видимо, пользуясь сократившимся до миллиметров расстоянием, дотронулся губами до раскрасневшейся маминой щеки.
Элизабет ясно видела каждую подробность. Мужские губы даже не прикоснулись к маминой коже, не поцеловали ее, а прошлись, пробежали по ней. Элизабет увидела, как мама еще больше зарделась, но не уклонилась, а лишь улыбнулась в ответ неопределенной, растерянной улыбкой и потом опустила глаза, нашла ими глаза дочери. Она так и смотрела на Элизабет и улыбалась, может быть, пытаясь сгладить улыбкой откровенность поцелуя, или наоборот, поделиться с дочерью частичкой своего смущенного счастья.
– Спасибо, Дина, за вечер, – сказал Рассел на сей раз уже громче. – Я надеюсь, мы скоро увидимся.
– Да-да, – мама все же подняла глаза, – непременно, Рассел. Я буду рада.
То т кивнул головой, еще раз посмотрел на Элизабет, подмигнул ей и вышел.
Потом, когда все гости ушли, они с мамой еще посидели немного, обсуждая, как и полагается, закончившийся вечер; говорили про гостей, кто какое поздравление приготовил, вспоминали подробности вечера, ну и, конечно, спектакль.
Они расположились за праздничным столом, на котором все еще громоздились чашки, блюдца с кусками недоеденного торта, розетки, перепачканные сладким кремом. Но беспорядок ни мать, ни дочь не смущал, наоборот – и сам стол, длинный, с белой, уже несвежей скатертью, и недоеденные детьми сладости, и даже грязная посуда – все еще дышало только что закончившимся праздником, все звенело и светилось им. Точно так же светилась, еще не остыв от него, сама Элизабет, да и мама не пыталась скрыть не покинувшего ее возбуждения.
Так они и сидели, разговаривая неторопливо, неосознанно желая задержать в себе ощущение праздника, которое покидало их, возвращая в уже поздний вечер, но покидало постепенно, без резкого, ошеломляющего перехода.
– Как тебе мистер Рассел, Лизи? – между прочим спросила мама, и Элизабет, не замечая заведомой продуманности вопроса, одобрительно кивнула головой.
– Он очень веселый, мама, – ответила она. – Ты бы видела, как он всех смешил на репетициях. Когда Бобби говорил свой текст, ну, ты помнишь, про козу, которая…
– Но он тебе нравится? – перебила ее мама. – Я имею в виду мистера Рассела.
– Конечно, – не поняла Дина. Она-то думала, что уже ответила на мамин вопрос. – Конечно, нравится. Рассел такой добрый, ты знаешь, у него всегда есть для меня подарки. То конфета, то еще что-нибудь, он всегда их держит в кармане пиджака, ну, в этом… как он называется, не тот, который спереди, а с другой стороны.
– Во внутреннем, – подсказала мама и тут же задала еще один ненужный вопрос: – И ты могла бы с ним дружить?
Элизабет даже пожала плечами:
– Мы и так дружим. Разве ты не знаешь?
– Конечно, милая, – согласилась Дина, – конечно, вы дружите. Я знаю.
Элизабет глотнула остывшего чаю, она собралась еще что-то сказать, но мама остановила ее:
– Знаешь что, доченька, давай-ка мы пойдем с тобой спать. Поздно уже, а посуду уберем завтра. Встанем пораньше и уберем. А то я устала, да и у тебя, я гляжу, глаза уже слипаются. Давай пойди почисти зубки, умой личико и ложись.
Элизабет хотела было возразить, но вдруг почему-то слово «спать» разом обрушило на нее всю изматывающую суматоху прошедшего дня, и она сразу лишилась только что, казалось, неисчерпаемых сил, так что ей пришлось заставить себя подняться из-за стола и побрести в ванную комнату. На привычный ритуал едва хватило сил – так вдруг захотелось упасть в свою кроватку, и вытянуть уставшие ноги, и расслабить спинку, и притушить темнотой глаза.
Но когда она именно так и сделала и когда мама, зайдя на минуту в ее комнату, пожелала ей «спокойной ночи» и поцеловала перед сном и погладила мягкой ласковой рукой по головке, Элизабет еще долго смотрела в окно, на мерцающий в темноте фонарь, на раскачивающийся его свет, на волнующиеся от легкого ночного ветра деревья. Она так и не смогла закрыть глаза, она думала. Или скорее мечтала. Не важно, о чем именно, верно, о чем-то хорошем. Да и разве могут дети думать о плохом перед сном?
Так она лежала долго: сначала на боку, потом у нее затекла рука, и ей пришлось перевернуться на спину: теперь деревья махали беспокойными ветками на потолке прямо над ее головой, то загораживая, то снова впуская в комнату свет настырного, теперь не желтого, а белого фонаря. А потом она услышала стук – негромкий, глухой, сдержанный. Элизабет не обратила бы на него внимания, он бы не смог отвлечь ее от ночных блуждающих грез, но тут она услышала легкие шаги – конечно, это мама спускалась по лестнице вниз. Да-да, кто-то несомненно стучал в дверь, и это было необычно и оттого тревожно – так поздно ночью к ним никто никогда не приходил.
Элизабет еще лежала какое-то время, но тревога нахлынула на нее поглощающей лавиной: а что, если это воры, грабители, и когда мама приоткроет дверь, они… Элизабет приподнялась в кровати, прислушалась, но было тихо. Она уже готова была снова примоститься на податливой подушке, но тут до ее слуха долетел скрип открываемой двери, и снова тишина, как будто все замерло, даже деревья на улице остановили свое шершавое колыхание, даже фонарь… Хотя при чем тут фонарь?