Проще было встать, чем продолжать лежать. Проще для одеревеневших рук, которыми она опиралась на вдруг затвердевший матрац, для напряженно вытянувшегося, полностью обратившегося в слух тела, проще было подойти к двери и приоткрыть ее осторожно, неслышно в тишине замершего в ожидании дома. Ей даже не пришлось выглядывать наружу – шепот, прежде сдерживаемый плотно закрытой дверью, тут же прополз в возникшую щель; Элизабет не могла различить слов, но узнать голоса, одновременные, накладывающиеся друг на друга, было совсем не сложно: мужской, хоть и спокойный, но настойчивый, и женский, конечно, мамин – быстрый, горячий, он намного быстрее скользил по воздуху.
Разумеется, тревога, подгоняемая маминым шепотом, усилилась, но и не только тревога, еще и любопытство, и Элизабет скользнула в проем двери и оказалась в коридоре, который соединял ее спальню с маминой, а посередине выходил на лестницу, ведущую на первый этаж в гостиную. Отсюда удобно было пускать самодельные самолетики, что Элизабет часто и делала, наблюдая, как они плавно, замирая после каждого нового рывка, скользят все ниже и ниже и в результате, приземляясь, пропахивают мягкий ковер своими хрупкими бумажными животиками.
Сверху все виделось по-другому, предметы казались низкими, даже сплюснутыми, хотя и широкими. Вот и сейчас шевелюра Рассела, которая всегда выглядела, если смотреть на нее снизу, пышной, оказалась не такой уж густой – можно было даже различить просвечивающую матовость кожи на затылке. Он был одет в тот же темно-коричневый костюм, наверное, не успел заехать к себе домой, иначе бы переоделся, зачем-то подумала Элизабет.
А вот мама сняла вечернее платье, и теперь только лишь легкий короткий халат из светлого шелка покрывал ее плечи. Обычно мама набрасывала его перед сном, и сейчас она даже не успела его запахнуть, и сверху, из надежного укрытия, где притаилась Элизабет, можно было заметить, что под халатом белеет лишь край ночной рубашки, которая тоже не скрывала плавную выпуклость Дининой груди.
Теперь, когда дверь больше не была преградой и сдвоенный напор переплетенных голосов распался, Элизабет ясно услышала мамин шепот: быстрый, горячий, будто задыхающийся.
– Рассел, – говорила мама, – вы разбудите дочку. Вам, правда, лучше уйти. Вам ни к чему быть здесь. Зачем вы вернулись?
– Потому что я не могу быть один, Дина. Этой ночью не могу. Не могу быть без вас. Я бродил по улице, чтобы прийти в себя, чтобы успокоиться, но ноги сами привели меня к вам, к вашему дому.
Его голос тоже звучал отрывисто, будто пытался сплющить разделяющее их расстояние, а потом ползком пробраться внутрь мамы, под ее халат, под ее рубашку, может быть, даже под кожу.
– И все же вам лучше уйти, – повторила мама.
– Почему? – спросил Рассел и сделал шаг вперед, даже не шаг, скорее полшага – он теперь стоял возле мамы вплотную, он почти касался ее.
А мама почему-то не отступила, хотя легко могла сделать шаг назад, в сторону дивана, стоящего посередине комнаты. Но вместо этого она уперлась обоими ладонями в грудь склоняющегося к ней мужчины, как бы отстраняя, даже отталкивая его.
– Потому что вы разбудите дочь, – повторила мама, и даже Элизабет почувствовала неубедительность ее слов, ее голоса – слишком взволнованного, с каким-то шумным, выбивающимся из ритма придыханием.
– Не разбужу, – не согласился Рассел. – Я просто не могу без вас. Это невыносимо…
Он еще что-то говорил, но слова уже не имели значения, потому что маме все же пришлось попятиться назад и упереться в спинку дивана, едва сдерживая нарастающий напор мужского большого тела.
Элизабет завороженно, боясь упустить мельчайшую подробность, приникла к массивным деревянным стойкам, поддерживающим перила лестницы, и следила не отрываясь за двумя взрослыми внизу, в середине гостиной. Она сама почему-то почувствовала непонятно откуда возникшее волнение. Да и волнение ли это было? Просто вся обстановка дома – стены, лестница рядом, даже дверь позади нее как бы немного сдвинулись и потеряли не только резкость очертаний, но и связанное с ней ощущение реальности, которая вдруг расплылась, рассыпалась, оставив лишь двух взрослых людей внизу, их наигранную, вязкую борьбу.
Женщина, которая еще недавно казалась ее мамой, пыталась возразить, но тщетность любых слов была очевидна, и наконец их губы сошлись – медленно, картинно медленно. Элизабет слышала только дыхание, свое или чужое – она не знала точно, потому что все вокруг еще больше покосилось и смешалось, и перестало иметь смысл, выделяя контрастом пунцовые женские щеки и раздавленные губы. И еще руки, особенно пальцы, которые то судорожно метались по мужским плечам, впиваясь в них, пытаясь прорвать материю плотного пиджака, то, распрямившись, застывали беспомощно только лишь для того, чтобы снова вцепиться, царапая пиджак с почти что различимым скрежетом немыми побледневшими ногтями.
А потом женщина, видимо, не выдерживая тяжести Рассела, стала прогибаться. Спинка дивана упиралась ей в поясницу, и Дина стала гнуться назад, как будто хотела отстраниться от навязанных ей чужих губ, чужого массивного тела, его непривычной тяжести. Но ей не удалось отстраниться. Потому что губы, тело, тяжесть преследовали ее, только нарастая в давлении, и медленная, тягучая дуга прогнувшейся женской спины стала настолько неестественно крутой, что, казалось, должна была разломиться посередине. Но она не разломилась.
Элизабет лишь успела разглядеть отброшенные в свободном падении волосы – густые, волнистые, они спадали, стремясь соскользнуть вниз, на противоположную сторону дивана, на его мягкие, готовые все податливо принять подушки, потом снова щеки, снова губы, сомкнувшиеся в каком-то нелепом, округленном движении, и снова пальцы, которые, казалось, по-прежнему, так и не найдя пристанища, живут своей отдельной, лихорадочной, болезненной жизнью. А потом медленно, будто не решившись окончательно, лишь пытаясь попробовать, нащупать, закинутая назад голова начала утаскивать за собой все тело; еще мгновение оно удерживало неестественную, застывшую позу, а потом, разом сдавшись, полетело вниз.
Перегнувшийся вперед мужчина тоже рухнул вслед за женщиной, так и не отделившись от нее, и Элизабет не смогла проследить в промелькнувшей неразберихе тел, как так случилось, что оба они оказались поперек дивана в крайне неловком положении – ноги их не умещались и по-прежнему нелепо болтались в воздухе. Было даже непонятно, как они могут терпеть подобное неудобство, как они не замечают его?
Почувствовала ли Элизабет смущение? В конце концов, эта женщина в сбившейся, сползшей с колен ночной рубашке с оголенными, беспомощно задранными вверх, нелепо растопыренными в воздухе ногами была ее мать. Казалось бы, дочь должна была испытать неудобство, растерянность, даже испуг.
Но Элизабет не испытала. Она забыла, что женщина, неловко вдавленная головой в подушки, прижатая большим, тяжелым мужским телом и замершая под ним в противоречивом конвульсивном ожидании, и есть ее мама, ее спокойная, рассудительная, привычная мама. Нет, сейчас внизу раскинутая, разбросанная по плоскости дивана, с горящими щеками, сомкнутыми ресницами, под которыми все равно читался помутненный, отрешенный взгляд, находилась неведомая, неизвестная ей женщина.
Собственно, это и оказалось самым главным открытием для Элизабет – именно тот факт, что, оказывается, в любви (а то, что перед ней разворачивалась сцена любви, было несомненно) человек перестает быть самим собой, он преображается до неузнаваемости, превращаясь в другое, неведомое существо. Или, во всяком случае, выглядит таким со стороны.
А возможно, как раз наоборот. Возможно, именно потому, что женщина внизу и была ее матерью, Элизабет почувствовала не только сопричастность, но и странно будоражащую волну, которая сдавливала ее грудь, лишь иногда отпуская, и тогда легкие пытались стремительно вобрать в себя воздух, но тот почему-то оказывался пустым, слишком разреженным для дыхания.
Ощущение было настолько неожиданным, что Элизабет при других обстоятельствах наверное бы испугалась, подумала бы, что заболела, может быть, даже расплакалась. Но сейчас она даже не заметила своего возбуждения. Оно оказалось частью сместившегося, потерявшего реальность мира – ночи, вползшей через окно в дом, затуманенного света притихшей лампы в углу гостиной, мебели, из-за нечеткости контуров утратившей свою заостренную угловатость, но главное – двух больших взрослых людей на диване, потерявших знакомый, привычный человеческий облик.
Между тем ноги женщины сползли со спинки дивана и зачем-то широко разъехались по подушкам, а халат соскочил с плеча и оголил его, и еще… Нет, ничего не было видно, замершее женское тело было