– Ну и что?
– А то, что теперь, когда меня нет, ты должна продолжить меня.
– Я не понимаю, – удивилась Элизабет. – Ты же говорила, что с тобой ничего не произошло, что ты просто спала.
Мама снова рассмеялась:
– Так и есть, я просто сплю. И ничего не произошло. Но только ты знаешь об этом, это для тебя ничего не произошло, и именно потому, что ты продолжила меня. Иными словами, ты стала мной. Понимаешь, я заснула, а ты стала мной.
– Я не понимаю… Что это означает? – Элизабет покачала головой.
– Это означает… – сказала мама и погладила Элизабет по щеке. Касание было щекотным, но и нежным одновременно, а главное – абсолютно реальным. Элизабет даже почувствовала тепло маминой ладони. – Это означает, Лизи, что в твоей жизни ничего меняться не должно. Просто теперь ты должна жить не только за себя, но и за меня тоже. Понимаешь, теперь ты должна объединить в своей жизни две – свою и мою. Тогда и получится, что я продолжусь в тебе. Ты ведь часть меня, помнишь? Ведь не случайно мы так похожи, ты будто копия меня в молодости.
– Я должна? – переспросила Элизабет.
– Нет, не должна, конечно. Ты можешь делать, как считаешь нужным. Но так было бы правильно, понимаешь?
– Значит, я должна жить твоей жизнью? – повторила за мамой Элизабет, но повторила вопросом.
– Не только моей – своей тоже, – улыбнулась мама. – Но и моей, ты ведь уже взрослая, ты сможешь понять меня. И все тогда сойдется и будет правильно. Ты поняла?
Элизабет кивнула.
– Конечно, ты же умничка, Лизи. Ты сама во всем разберешься и все сможешь сама отобрать.
– Что отобрать?
– Ну, что взять из моей жизни, что – из своей. Ты же умничка, ты разберешься.
Мамин голос вдруг отдалился, хотя лицо все еще оставалось тут, рядом.
– Хочешь, я тебя поцелую? – раздалось уже едва слышно.
– Да, – ответила Элизабет.
А потом она увидела мамины глаза совсем близко и тут же ощутила прикосновение губ, нежных, мягких – они трепетали, вот и оставили на щеке мягкий, нежный, трепещущий поцелуй. Он так и остался на коже, не рассыпался, даже когда мама стала отдаляться туда, в туман, в темноту, и последнее, что Элизабет еще смогла увидеть, – была мамина улыбка, все понимающая, все прощающая. Вообще все!
– Но ты вернешься? – произнесла Элизабет в почти уже полную темноту.
– Ну конечно, – едва расслышала она из уже несуществующего далека. И оттого, наверное, Элизабет открыла глаза.
Она лежала, не понимая, где сон, а где реальность. Может быть, эта незнакомая комната, едва подернутая дымкой смутного, едва дышащего рассвета, и есть сон? А то, что произошло во сне, – есть единственная реальность? Элизабет лежала на кровати и не могла понять. Мамин поцелуй по-прежнему тлел на щеке, казалось, его можно было потрогать, только поднеси руку. И оттого, что она только что видела маму, говорила с ней, чувствовала ласку ее руки, ее поцелуй, – от всего этого Элизабет стало хорошо, легко, как давно уже не было. Может быть, никогда прежде.
Она лежала, потерявшись между реальностью и сном, все смешалось, да и какая разница, в конце концов? Надо просто принять и не задаваться вопросами, не спрашивать себя, не сомневаться, а просто принять.
Важно только одно – она, Элизабет, теперь стала Диной. Это главное! Все, чем занималась Дина: ее заботы, желания, привычки, – все теперь должно продолжиться в Элизабет, ничего не должно измениться. И тогда сама жизнь не изменится, снова станет прежней, понятной. Вот, оказывается, как просто.
Голова немного кружилась, она была затуманена, как дымка утреннего рассвета, неуверенно, смутно разбавляющего темный воздух, выделяя лишь очертания вокруг, лишь контуры. Так же контурами из размытой перепутанной реальности выплыло лицо спящего мужчины.
Элизабет не сразу узнала его, даже поморщилась от напряжения. Но постепенно что-то знакомое проступило сквозь мутный рассвет, сквозь мутную память. Ах да, это же Во-Во. Вернее, Влэд. Ну конечно Влэд! И она как всегда – как прошлой ночью и ночью раньше – пришла сюда, чтобы заниматься с ним любовью. Ей, Дине, нужно заниматься с ним любовью, это часть ее жизни, большая, важная часть. А ведь ничего не должно измениться – вообще ничего.
«Ничего не должно измениться», – зашевелились дрожащие, запекшиеся губы, так что она сама услышала шепот. Ей вдруг захотелось пить, сразу мучительно пересохло в горле, казалось, что вспухли, потрескались губы, ей надо было бы встать, найти воду, но она не встала. Она не могла разрушать зыбкое, едва подрагивающее соединение нереальности и яви, это чуткое состояние забытья, неосознанности и одновременно ощущение живой, отчетливой осязаемости. Как будто все ее органы существуют, чувствуют, откликаются на окружающий мир, но сам мир не конкретен, нереален, размыт, покрыт скользкой, сглаживающей пеленой. И с ним не надо спорить, не надо ему возражать, надо просто принять его.
И единственное, что ей оставалось, – это придвинуться ближе к спящему рядом мужчине, подтянуть свое тело чуть выше, так что ее лицо оказалось на уровне его лица, губы – на уровне его губ, а потом и оставшееся, бессмысленное расстояние исчезло, было измельчено в труху, в ничто.
Какие же у нее все-таки горячие, болезненно чувствительные губы! Как их саднит, как они ноют, как тяжело, мучительно дается это касание. А он как спал, так и спит, только вздохнул тихонько. Но это даже хорошо, что он не проснулся, ведь в конце концов так и осталось непонятным, где настоящий мир – во сне или здесь, среди ощутимых вещей и движений? А может быть, смешение яви и сна и есть единственная правда?
Ее ладонь легла на его лицо, узкая кисть с длинными, тонкими пальцами очертилась на большой, широкой, неровной щеке. Их несоответствие даже в смутном, рассыпанном в воздухе рассвете поразило Элизабет, грубая, дубленая кожа резко контрастировала с ее кожей, тонкой, мраморной, почти прозрачной.
Губы стали настойчивее, несмотря на боль, несмотря на вспухшую, зудящую тяжесть, они пытались войти, проникнуть внутрь, разобрать его рот на части. Жажда не отпускала, она разрасталась, пыталась завладеть всем телом, она бы и завладела, если бы он вдруг не вздрогнул и не открыл глаза.
Прошло несколько мгновений, он тоже, видимо, пытался осознать реальность, разобраться в ней. Потом он дернулся, постарался отстраниться, глаза испуганно забегали, рот Элизабет наполнил плотный воздух – наверное, он пытался что-то произнести. И она тоже прошептала туда, внутрь, в его тяжелые, неловкие, неудобные губы:
– Влэд, это я, Дина. – И снова, то погружаясь глубже, то всплывая на поверхность, она повторила: – Это же я, Влэд, я вернулась, ты ведь узнаёшь меня. Все будет так, как всегда, ничего не должно измениться… – Она сбилась, дыхание, слишком неровное, глубокое, как будто оно поднималось прямо из легких, мешало словам. Навстречу она почувствовала его дыхание, такое же неровное, нервное, набитое упругим воздухом. – Все будет как всегда, я вернулась, слышишь…
Его губы тоже начали шевелиться, смешно, непривычно; их движения обратились в слова, казалось, их можно было проглотить, не выпускать наружу, но они все же вырывались. Они несли недоумение, страх, растекающийся по воздуху ужас.
– Лизонька, девочка, ты что? – Он упирался руками в ее плечо, пытаясь оттолкнуть, отодвинуть ее от себя. Удивительно, как мало сил оказалось у этого взрослого мужчины, его вялому напору было легко противостоять. – Ты что?! – повторял он, – Ты что?! Я не могу! – и так и не сумел от нее отстраниться ни губами, ни телом.
Она без труда сломила его, навалилась всем телом, придавила, смяла его лицо, рот, губы, которые все еще пытались шептать. Она переломила их, переборола своими губами, своими словами, тоже твердившими одно и то же:
– Я не Лизи, ты понимаешь? – Длинные паузы разделяли каждое слово, все размылось окончательно, грань реальности, беспомощно мотающаяся где-то поблизости, сжалась, отступила, погрузилась в липкую, тягучую паутину, из которой не было ни возможности, ни желания выкарабкаться. Оставалась лишь одна