песни. Отец тосковал по жене. Всякий раз, как пускал фейерверк и огненные лепестки расцветали цветами, надеялся, что она расставит их в вазах и сохранит до его прибытия.
Раньше он никогда не дарил ей цветов. В те времена был простым парнем. Служа копом, никогда не сказал бы детям, будто мать видит их с неба. Впрочем, тогда она еще была жива.
Они ехали и ехали. Отец ждал, что когда-нибудь искра от проезжающего автомобиля подожжет трейлер и они взлетят вверх на девять тысяч миль. Надеялся на благополучное приземление сыновей. В их жизни мечты еще могут осуществиться. У него же, кроме фейерверков, ничего больше нет, а лепестки всегда падают на землю углями и пеплом.
Несмотря на молитву, Фиппс с удовольствием видел, что из всех, кто катится в город, только он по-прежнему держится в хит-парадах. Его окружение составляют пять кузин, толкавших бы без его помощи наркоту, которую теперь ему поставляют; два парня с Самоа с выпирающим под пиджаками оружием, гример, парикмахер-стилист, биограф, специалист по рекламе, разъездной бухгалтер и Адриана – секретарша, не умеющая печатать.
– Кажется, я вас знаю, – неуверенно сказал клерк в доме отдыха.
– Вряд ли, – ответил Фиппс, желая добавить: – Я сам себя не знаю.
Пуласки вылез из автобуса. Солнце вставало, желудок барахлил по-прежнему, даже хуже, при виде города, похожего на родной как две капли воды: сплошь призрачные склады с выбитыми окнами, с печными трубами, не испускавшими дыма, устремленными в небо, как носы мертвых кирпичных гигантов.
Прочисти мозги, Рей. Дела идут по-другому. На сей раз переменятся к лучшему.
Просто работа, причем всего на день. Потом он вернется в Лос-Анджелес, где проведет остаток жизни, похоронив память матери под своими будущими достижениями.
Она выкинула с ним номер похуже, чем тот, кто проделал это с городом под названием Мерси. Но он знал, люди могут все изменить, стерев написанные за них книги и начав туда вписывать собственные слова.
Мэр, капитан полиции и начальник пожарной охраны видели одинаковый сон про утро без похмелья. Они освободились от телесной оболочки и парили, как духи, в перманентном состоянии отдыха, которого жаждет любой алкоголик. Каждый видел себя одного, понимая, что за освобождение, как за лечение от пагубной привычки, придется платить: никто не сможет их навестить, поскольку человеческое вмешательство нарушит искусственный покой.
– Эй, приятель, проснись, – сказал бармен.
Альберт выглянул в окно на улицу. Было утро; ему еще два часа ехать.
– Зачем ты мне позволил проспать всю ночь, черт возьми?
– Любому, кто собирается ехать в Норвегию за какой-то девчонкой, лучше проспаться как следует. Вдобавок, я тут и живу. Здесь становится пусто. Пусто, как в Норвегии.
Морис с Шейлой похрапывали, проспав крепче и дольше всех в городе, скрестив ноги грудой пальцев.
Глава 13
Рабочие заканчивали монтаж сцены в центре города. По всему городскому парку протянули проволочные сети, посередине установили платформу для фейерверка, оборудование было заперто в ящиках, на которых в данный момент сидел Рей Пуласки, ковыряя в зубах зубочисткой, позевывая. Лос- анджелесский менеджер предупредил его, что в Мерси требуется человек, способный держать под контролем толпу и знающий свое дело. «Иными словами, кукла».
При такой работе надо постоянно тереться в толпе. И менеджер, напоминая об этом, хлопнул в ладоши прямо у него под ухом.
– Пошевеливайся! – крикнул он.
Скоро Пуласки вернется домой. Возможно, найдет службу получше. Если когда-то он был мальчишкой- мечтателем, погруженным в иллюзии, неспособным интерпретировать никакие человеческие взаимоотношения, то теперь старался помнить элементарное правило: «Кое-кому просто хочется тебя трахнуть, тогда как ты сам молоток».
Мчась по тихоокеанскому хайвею, Альберт слушал по коротковолновому радио песни о любви, заменяя дирику собственными квазинорвежскими мелочами. Что такое Норвегия, черт побери?
– Я действительно люблю сардины.
Он вспоминал письма, пришедшие от Инги после отъезда из дома. Очутившись в безопасной недосягаемости, она изливала душу: «Когда ты напивался допьяна, твои поцелуи промахивались, не попадая мне в губы. Сколько раз ты внушал отвращение! Твои шутки были не смешными. Ты над ними смеялся, а я нет. Чего тут смешного? На твоем месте я бы не смеялась. Ты стареешь. Очень жаль. Я скучаю по Сан- Франциско, а по тебе в данный момент не слишком. Пишу только потому, что не предупредила о своем отъезде. Извини, но я не могу тебя больше видеть».
Тем не менее Альберт всегда «обнаруживал», как минимум, один намек на то, что она его еще любит. Иногда почерк был крупным, размашистым, и он видел, что ее любовь к нему безгранична. Иногда она забывала поставить под письмом дату, и он знал, что она потеряла представление о времени, мечтая об их будущей совместной жизни. Обращение «дорогой Альберт» вместо просто «Альберт» говорило, что он ей по-прежнему дорог.
В конце концов, уверял он себя, каждый влюбленный чем-то недоволен. И если по Инге можно судить, норвежцы недовольны больше всех прочих.
Впрочем, последнее письмо звучало недвусмысленно. «В Норвегии очень много лосей, – писала она. – Порой они едят пьяную вишню. После этого, вроде тебя, иногда радуются, скачут по полям, иногда злятся, бесятся. Невозможно сказать, как они поведут себя дальше. Знаешь, что мы в таком случае делаем? Стреляем лосей».
Ну, застрели меня. Я приму твою пулю с любовью.
Он вспомнил песню, которую постоянно упоминал Морис и слова которой нравились им обоим: протянем над водой друг другу руки.
Неспособные заполнить пустоты в последнем письме Инги, эти слова больно жалят.
Тянется ли она к нему через Атлантику или хочет отвесить пощечину?
Приблизительно в пяти тысячах миль к востоку, сидя в конце бара, где их никто не мог слышать, Анна держала лучшую подругу за руку и говорила:
– Ты чересчур чувствительная, Инга. Судя по тому, что я слышала, он просто ненормальный.
– Знаю, – сказала Инга. – Только он не всегда таким был.
– Не обманывайся. Не выдумывай.
– Мне там нравилось. Там тепло, мост красивый.
– У нас свои мосты есть. Зачем нам чужие?
– Он и сам был другой.
– Все они одинаковые. Вдобавок, ты рассказывала – не отпирайся, – что его постоянно рвало. Какая гадость.
– Правда, он был гадок.
Гремела музыка. Непонятно, зачем она по-прежнему приходит в этот бар, где музыка ее раздражает. В раздражении и тревоге тоскует по далекому Альберту. А когда проходит раздражение, меньше тоскует. Неужели она способна любить только тогда, когда нужна кому-то?
Пока Шейла принимала душ, Морис убедился, что она не нашла кольцо. Оно лежало на месте. Дверь ванной открылась, и он с грохотом задвинул ящик.
Перед ним предстала голая Шейла, и на этот раз он по-настоящему видел обнаженную женщину. Столько раз видел ее обнаженной, что пришел к убеждению, что больше никогда не увидит по-настоящему обнаженной – точно так же, как слово, которое от слишком частого повторения утрачивает смысл, нет никакой разницы, одета она или раздета.
– Что ты ищешь?
Морис, еще держась за ручку ящика, ответил:
– Мне нужны носки.
– Я знаю, почему ты пристально на меня смотришь в последнее время.