Однако в отвратительный муляж теократии Литва не превратилась.
СТИХИ ИЗ «ПЕРЕЛЕТНОГО КАБАКА»
В городе, огороженном непроходимой тьмой, Спрашивают в парламенте: «Кто собрался домой?» Никто не отвечает, дом не по пути, Да все перемерли, и домой некому идти.
Но люди еще проснутся, они искупят вину, Ибо жалеет наш Господь свою больную страну. Умерший и воскресший, хочешь домой? Душу свою вознесший, хочешь домой? Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь, И тело твое будет в крови, когда до дома дойдешь. Но голос зовет сквозь годы: «Кто еще хочет свободы? Кто еще хочет победы? Идите домой!»
Когда мы жили в Литве, Якобсон уже умер. Замечу, что мы вернулись в Москву в первую годовщину его смерти, 27 сентября. В тот же день, двадцать два года спустя, мы переехали в другую квартиру.
Только что я побывала в Литве. Там, в воскресенье, мы с моей подругой Оной были на мессе в храме св. Анны. Как он красив, передать трудно – готический
и маленький. Внутри картина: Дева Мария сидит рядом со Своей матерью, обе – в серебряных одеждах. Много лет назад, задолго до того, как у меня появились внуки, я поняла, что Анна – покровительница бабушек. Значит, к ней должны обращаться эти счастливые и несчастные существа.
Раньше при слове «бабушка» возникали два образа: нравственной строгости, которой недостает родителям (такой была мамина мать, Мария Петровна), и безудержного баловства (такими, в основном, были бабушки наших детей). Могло это и сочетаться самым прихотливым образом. А что же сейчас?
Кого ни послушаешь, одно и то же: бабушка, в самом лучшем случае, слабо пищит под натиском педократии. Закон неумолим; унижали женщин -вот вам феминизм, унижали негров – Бог знает что вышло, пороли и оскорбляли детей – пожалуйста, пе-дократия. Наверное, установилась она, скажем так, в интеллигентных семьях, но нетрудно представить и такой набор: бабушка – почти крестьянка, дочь или сын – образованны, дети – молодые хозяева земли хотя бы у себя в доме.
Сцилла настолько мерзка, что когда-то мы радовались бы и возможности Харибды. Даже теперь Марианна Вехова писала в журнале «Истина и Жизнь» о том, как радует она и оживляет забитых, запуганных детей. Мы толковали с ней потом – да, таких детей много. А вот послушаешь старушек-подруг, не сварливых, очень хороших, и сердце щемит. К примеру, бабушка убирает, дочь работает как вол, внуки валяются с наушниками. Помню, говорила я об этом по радио «София», еще в открытом эфире, с ответами, и как посыпалось: «Моего деда пороли, вышел прекрасный человек» и т. п. Не знаю; что-то мне не верится в благотворность насилия. Не верю я и в благотворность вседозволенности, модной при докторе Споке. Как-никак, знаю – и по себе, и по учению – силу первородного греха. Однако против Сциллы (орать, пороть, запрещать) есть и другое соображение.
Помните притчу о слоне? На его вольере висит табличка, сколько он съедает. Кто-то спрашивает сторожа: «Неужели он столько съест?», а тот отвечает: «Съесть-то он съест, да кто ж ему даст?» Вот именно. Дети, равно как и женщины, негры и т. п., просто не дадут себя тронуть – ни рукой, ни словом, ни даже примером, их они не видят. Мечты о герое Аверченко по фамилии Берегов, который привел в чувство неуправляемого Котю, маловыполнимы. Опускаю примеры, их каждый вспомнит сам, и сразу ставлю добрый русский вопрос: что же делать? Фэр то кё, как писала Тэффи?[ 65 ]
Ответ находим тоже в Литве, у недавно канонизированной Фаустины. Она учила примерно так: если легко – делай, если трудно – говори, если невозможно – молись. Видимо, воспитать детей, вкусивших низшей свободы, не трудно, а невозможно. Отсюда вывод – молитесь. Очень практично, честное слово. Так делала изначально мать Александра Меня, хотя вряд ли он был хоть когда-то капризным и себялюбивым. Так делаем мы во всех случаях – и семейных, и социальных. Демократия на том и стоит. Сама она, как заметил Черчилль, не так уж хороша, но все остальное – намного хуже. Что ж, значит, надо терпеть ее недостатки, добирая молитвой и жертвой. Всякая свобода, кроме духовной, держится невидимым трудом тех, кого апостол называл святыми. Поскольку слово это стало чем-то вроде похвалы или титула, можно бы сказать просто «христиане», хотя тут возникнут печальные обертоны. Но сейчас мы говорим не об этом. Поверьте, средство действует. Видимо, оно совпадает с Божьей волей. Святая Анна, покровительница бабушек, моли Бога о нас и о наших потомках!
Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря…
Мемуары – самое ненадежное, что можно написать. Подводит память; меняешься сам; а главное – большая часть айсберга вообще от нас скрыта. Когда я пытаюсь что-то или кого-то вспомнить и запечатлеть это на бумаге, сразу встают стены и часто кажется, что сквозь них проникли бы только стихи или музыка. Ни того, ни другого я писать не умею. Постараюсь рассказать о месте и времени – вижу их отчетливо.
Услышала я про Пярвалку летом того же года, когда впервые приехала в Литву. Только что поженившись, мы с мужем подбирались все ближе к морю, точнее – к заливу, и, куда бы мы ни пришли,
все говорили, что дальше на Запад лежит самое красивое место, Куршская коса, которая и отделяет залив от Балтики. Слухи эти были похожи на какой-нибудь кельтский миф. Кроме всего прочего, места, по которым мы проходили, сами по себе были точно как у Андерсена, даже с аистами и черепицей. Но все доподлинно знали, что там, западнее заката, лежит что-то совсем невообразимое.
Это оказалось правдой. Приехали мы туда, уже с детьми, через пять лет. Наверное, такого пейзажа нет нигде, это «Алиса» какая-то. Полоска между морем и заливом, на ней – холмы из белого песка и заросли маленьких сосен, меньше человека. Когда залезешь на дюну, оказывается, что песок усажен крохотными голубоватыми цветочками. Для разнообразия около маленькой, в одну улицу, деревни есть и обычный лес, очень светлый, с полянками, которые в нужное время сплошь зарастают земляникой. Замечу, что леса в Литве – разные. Несколько лет назад я шла со станции на хутор и мучалась – когда же я тут была? – хотя знала, что иду там впервые. Потом поняла, что точно такой же лес – немного северней, под Игналиной. А где-нибудь в Титувенай -совершенно другой, куда темнее, в духе Гауфа.
Любой литовский лес -лучше некуда, но на косе к ним прибавляется какая-то незаконность, деревьев гам мало, все пинии да цветочки. Трудно передать, что такое сплошные квадраты сосенок, прорезанные белыми песчаными тропками, очень прямыми. Это своего рода Петербург, искусственное устройство.
Приехали мы туда летом 1963-го. Год был хороший, последний в оттепели. Солнце Иоанна XXIII еще стояло над миром, доживал свое Кеннеди, разрешился кубинский кризис. Начинались десятилетия, вымоленные для мира многими людьми, Иоанном, Мер-тоном, как в последнем стихе пророка Ионы. Мы еще не знали, что платить за это придется новым страхом, разлуками, удушьем 1970-х. А если бы и знали, согласились бы, о чем говорить! Дети и звери, ничего не попишешь.
Незадолго до отъезда домой, в одну из московских побывок, я познакомилась у Григория Соломоновича Померанца с молодой женщиной, похожей не то на эскимоску, не то на голландку какой-то северной уютностью. Г. С. уже говорил мне об этой семье – Глазовы, Юра и Марина. Был там и маленький сын Гриша.
Сразу выношу за скобки слова «мне очень понравились». Повторять их пришлось бы очень часто, и они слабы. Тогда, в те годы, складывались связи, которые можно сравнить только с близким родством. Мы и спорили потом (не «ссорились»), и друг другу иногда не нравились, но значения это не имело и не имеет.
Летом того же года Глазовы приехали в Литву, но мы прожили там, в Пярвалке, довольно мало, никак