унести тарелки и овощные блюда, стол был сплошь покрыт почтовыми открытками с видами итальянских городов и пейзажей.
Очень вежливо, как доложилась на кухне Бриджит, Люси брала в руки каждую, кивала и складывала в аккуратную стопку.
В Лахардан провели электричество, потому что капитан счел это удобство необходимым для дочери. Он купил пылесос «Электролюкс» у заехавшего в дом коммивояжера, а однажды вернулся из Инниселы со скороваркой. «Электролюкс» Бриджит понравился, но скороварку она отложила подальше как вещь откровенно опасную.
У Дэнни Кондона из килоранского гаража капитан приобрел автомобиль, довоенный двенадцатый «моррис» с характерным для его времени покатым кузовом, черно-зеленый. Та машина, которую оставили стоять в сарае в 1921 году, на цельнолитых резиновых колесах, даже и в начале двадцатых казалась допотопным чудищем, да и ездить на ней, считай, почти не ездили. Малиновки давно уже взяли в привычку вить в складках ее откидного верха гнезда, а блестящие когда-то медные части теперь были сплошь покрыты патиной, пылью и птичьим пометом. Дэнни Кондон ее и забрал, немного скинув цену «морриса».
Покупка машины была еще одной попыткой капитана хоть как-то вырвать дочь из добровольного заточения. На подъездной аллее и по дороге в Инниселу, в кино, он научил ее водить.
– Ну что, сегодня большие гонки? – предлагал он с утра, и они отправлялись в Лисмор или в Клонмел.
Он отвез ее в Коркский оперный театр, сперва угостив обедом в отеле «Виктория», где произошел курьезный случай: из-за столика встала пожилая женщина и неровным голосом спела последние несколько строк арии из «Тангейзера». Посетители наградили ее аплодисментами, а капитан тут же вспомнил о том, как в Читта-Альта однажды играли мелодии из «Тоски», пока кто-то не приказал перейти на военные марши. Он стал рассказывать о том дне, и его вежливо выслушали.
На лесопилке Ральфу всегда было проще чем где бы то ни было. Практическая деятельность приносила облегчение; чувства притуплялись от гула пилорам и скрежета разрезаемых бревен, от того, как внимательны и сосредоточены были рабочие, от запахов пота, смолы и пыли. Он был за все в ответе и должен быть за все в ответе. Но слишком уж легко, стоило ему взобраться по лесенке в контору, из которой был виден весь цех, стоило шуму немного – совсем немного – утихнуть за запертой дверью, его мысли уносились прочь. Желание не пропустить ни единой детали в квитанциях, счет-фактурах, в колонках цифр в бухгалтерских книгах, озабоченность признаками изношенности в приводном ремне или необходимостью заново заточить пилу, расчетом недельной заработной платы, – как-то сами собой отступали на задний план; а через несколько минут он выныривал, как будто проснувшись, и удивленно глядел на зажатую в руке бумагу или на книгу, раскрытую перед ним на столе.
Часто в контору заходил отец, чтобы взять на себя часть его дневных дел и забот. Отец ни слова не говорил по поводу этих внезапных отлучек, когда сын, желая скрыть очередное наваждение, вдруг срывался с места и шел по некрашеным доскам пола через всю контору к внутреннему окну и слишком долго не оборачивался. Ральф совсем не умел врать; и отец не раз об этом говорил. Об этом говорили рабочие, когда в середине дня смолкали пилы и они садились где-нибудь в тихом месте, на солнышке во дворе, если день был погожий, и доставали сандвичи. Люди говорили об этом в распивочной у Логана: те, кто собирался там по вечерам, чтобы выпить, женщины, которые заходили купить бакалейных товаров, люди, которые знали Ральфа всю его жизнь. Никто не усомнился в нем ни на секунду – ни здесь, ни в том доме, куда он привел молодую жену, ни в одноэтажном домике с верандой, который выстроили для себя его отец и мать.
Но что-то изменилось и вошло в привычку.
– Пойду пройдусь до Дунана, – говорил он, вернувшись под вечер домой, и шел куда глаза глядят, чтобы – он знал, что именно так все это и поймут, – сбросить с плеч накопившееся за день напряжение, раздражение, которое так или иначе накапливалось, когда что-нибудь шло не так, как надо, когда подолгу приходилось ждать заказанной запчасти для механизма или не получалось к сроку поставить заранее оговоренный объем продукции.
Ложь, которая и ложью-то не была – так, нестоящий обман, и говорить не о чем, – подкрашивала собой каждый его день. Именно такой образ жизни он отродясь самым искренним образом презирал.
– А что, Кэссиди уже выгнал телок на пастбище? – спрашивала жена, когда он возвращался с вечерних прогулок.
Или:
– А в Россморе уже начали смолить лодки?
И он отвечал, хотя не заметил ни того, ни другого. Он не мог, не хотел причинить ей боль, хотя само ее довольство жизнью казалось ему противоестественным. Почему она не чувствует боли, когда кругом одна боль?
– Раньше ты рассказывал мне больше. – Она улыбкой отгоняла прочь то, что иначе могло бы показаться жалобой, и он говорил ей, что на Хилиз-Кросс снова вернулись лудильщики. Или что миссис Пирс раньше обычного подстригла фуксии. Или что в Дунане разлился ручей.
Она была прекрасная хозяйка, и ему это нравилось, нравилось, что она все делает не спеша и на совесть. Ему нравилось, как она готовит; нравилось, что в комнатах чисто и как легко у нее получается успокоить ребенка. Если бы когда-нибудь он отважился рассказать ей о том, что скрывал, она бы выслушала его на свой обычный манер, внимательно и серьезно, ни разу не перебив по ходу. «Честно говоря, я никому об этом не рассказывал, – мог бы сказать он ей, закончив свой рассказ. – Не только тебе. Вообще никому на свете». Но время для такого рода откровений давно ушло, теперь было бы слишком жестоко оставлять ее лицом к лицу с девушкой в белом платье, с машиной мистера Райала, с чаем, накрытым на лужайке; слишком жестоко приводить ее на берег моря в тот день, когда морская пена летела в лицо пополам с дождем.
– Я, наверное, куплю тот склон, у Мэлли, – сказал он ей однажды вечером.
– Поле?
– Если можно так выразиться. Земля-то бросовая.
– А зачем тебе понадобилась бросовая земля?
– Расчищу и посажу ясень. А может быть, и клен.
Инвестиция, сказал он. Чтобы хоть какой-то интерес появился в жизни, не стал он добавлять следом;