– Кексы, да, мисс? – спросила девочка, смахнув рукой крошки с покрытой пятнами скатерти, а заодно вытерев молоко, которое не успело до конца впитаться в пробковую подставку. – Разных принести?
– Да, спасибо.
У девочки были заострившиеся черты лица, пальчики на руке, расставившей в должном порядке сахарницу и молочник, распухли в суставах. Другая рука была забинтована.
– Вот льет, да, мисс?
– Да уж. Ты ведь Эйлин? Я все время путаю тебя с сестрой. Не обижайся.
– Которая старшая?
– Да, наверное.
– Старшую зовут Филомена.
– А ты Эйлин?
– Да, конечно. Погодите немного, сейчас принесу вам чай.
Гипсовая фигура над дверью во внутреннее помещение, поднявши руку, благословляла кафе. Люси проследила за девочкой, как та прошла под фигурой, а потом порылась в сумочке и отыскала трехпенсовик, чтобы не забыть потом. Монетку она сунула за отворот перчатки, зная, что все время будет там ее чувствовать. По написанным на стекле широкой, наполовину задернутой шторами витрины буквам стекала дождевая вода. По улице бежали люди, натянув плащи на голову.
– Мэтти, да ты же нас всех тут утопишь! – крикнула женщина за стойкой только что вошедшему оборванцу, с чьей вымокшей насквозь одежды ручьем текла на пол вода. Уличный нищий, играет на аккордеоне, сшибает медяк-другой.
– Ну да, зато полы не надо будет мыть! – Он сел возле самой двери, поставив перед собой на столик аккордеон.
– Остались только эти, – сказала девочка по имени Эйлин о кексах, которые как раз принесла.
Из каждого кекса был вырезан треугольный кусочек, освободившееся место заполнили малиновым джемом с искусственными взбитыми сливками и положили кусочек на место. Шесть кексов на тарелке.
– Все равно они самые лучшие, мисс.
– Очень красиво получилось, Эйлин.
На пробковую подставку осторожно поставили давно не чищенный металлический чайник, нож положили рядом с простой, без узора, тарелкой.
– Может, еще несортовых вам принести, мисс?
– Нет-нет, Эйлин, этого вполне достаточно.
Она налила себе крепкого черного чая и разбавила его молоком. Она отлепила бумажку от нижней части кекса. С улицы заходили люди, еще и еще, рядом со столиком аккордеониста приткнулась детская коляска, кто-то стряхивал воду с красного зонта; когда зонт закрыли, одна из спиц нелепым жестом выставилась в сторону.
– Он здесь решил навеки поселиться, – сказал кто-то, и вокруг засмеялись.
Как ей хотелось, чтобы и к ней обращались так же легко и по-свойски, как к аккордеонисту! Как ей хотелось на равных принять участие в этом беззлобном обмене шпильками! «Там женщина-протестантка все еще ждет сдачи», – сказала недавно в Домвилле одна из девушек за стойкой. Вот так они ее и воспринимают, именно так они говорят о ней, когда забывают ее имя или просто не знают имени, именно это явствует для них из ее манеры говорить и одеваться, из ее внешности, именно так они себя по отношению к ней и ведут. Женщина-протестантка есть в своем роде реликт, наследие прошлого, сама по себе она может вызывать чувство уважения, но все равно она не здешняя. А в ее случае чувство непохожести было еще сильнее. В тот день в Домвилле, после того как она уехала, той девушке за стойкой, которая была не в курсе, наверняка рассказали всю историю с начала до конца.
Она налила себе еще чаю и попросила кипятку, который ей подали через некоторое время. В окошко пробился блеклый солнечный свет, исчез, потом прорезался снова. Фасады домов на противоположной стороне улицы стали ярче – зеленые и розовые, – и блестят сланцевые кровли. К тому, что она не похожа на всех, она привыкла так же, как привыкла к одиночеству. А может быть, это вообще одно и то же; во всяком случае, нелепо обижаться на такие вещи.
Внезапно накатившее настроение ушло. Возбуждение – даже воодушевление – стало для нее привычным состоянием за те несколько месяцев, которые ушли на вышивку с маками. Она не пыталась докопаться до причин, она просто следовала какой-то внутренней логике происходящего, зная, что это и ее собственная внутренняя логика тоже, и делала то, что должна была делать. Еще какое-то время она сидела и наблюдала за публикой в кафе: аккордеонист допил чашку чая, денег за которую с него требовать не стали, ребенок спит в коляске, семейная пара ест рыбу с жареной картошкой, две женщины о чем-то оживленно говорят между собой. Она нащупала в перчатке трехпенсовик и оставила его под блюдечком. Расплатилась она у стойки.
Выйдя наружу, она направилась к тому месту, где оставила автомобиль, по тротуару, который уже начал подсыхать, отдельными пятнами. Клянчили милостыню дети-нищие; где-то за спиной заиграл аккордеон.
Какое-то время она ехала прямо, в поисках места, где можно было развернуться, потом вернулась той же дорогой назад, снова мимо Банка Ирландии и товарных складов Кофлана, по улицам, по улицам и за город.
Доехав до железных ворот, она остановилась прямо возле решетки, как и в прошлый раз. Вышивка, на которую у нее ушла вся зима, была забрана в ясеневую рамку, такую бледную, что она казалась почти белой. Она достала ее с заднего сиденья и вместе с ней пошла к той стойке ворот, на которой висела цепочка звонка.
Тяжелый колокольчик приржавел к штырю и поначалу раскачивался совершенно беззвучно; потом раздался звон и эхом отразился от холма. Она подождала, но никто не вышел. Ни даже какой-нибудь там садовник или разнорабочий. На короткой, круто поднимающейся в гору аллее было по-прежнему пусто. Она