отвезти вас на материк.
— А я, — широко улыбаясь, обращается сразу ко всем Тэль, — с радостью провожу мистера Шэмана.
Том ни капли не разочарован, что пришлось уйти. По дороге к причалу он задает болтливому личному секретарю Марио один вопрос:
— У вас татуировка в виде слезы под левым глазом. — Он показывает на себе, где именно. — Откуда она?
— В Вегасе наколола.
— Зачем?
Тэль постукивает себя по кончику носа.
— Знаете старую поговорку: что случилось в Вегасе, то в Вегасе и остается.
— Признания облегчают душу.
Тэль смеется.
— Только в пятницу тринадцатого салонная болтовня дает повод для праздника.
— Праздник в недобрый день? — хмурится Том.
— Мир тату совершенно противоположен привычному.
Глянув девушке через плечо, Том замечает на вершине холма женскую фигуру. Женщина движется медленно, знакомой походкой.
Сердце екает. В биении появляется непривычная нотка.
Тина! Точно же, это Тина. Том срывается и бегом мчится к ней. Тина с каким-то парнем. Вот они проходят за дверь, которая ведет не то в кухню, не то в подвал.
Том подбегает, но поздно — дверь уже заперта.
— Тина! — стучится Том. — Тина, это Том!
Нет ответа.
Оттенив с обеих сторон солнечный свет руками, он вглядывается в окно.
Пусто.
А Мера Тэль смотрит на Тома широко раскрытыми глазами, одновременно говоря с кем-то по рации.
Так что же, ему все привиделось? Собственный разум вздумал шутить? Или Том правда заметил Тину?
Capitolo XLIII
Рассвет, словно румянец на щеках девы, окрашивает стены церкви авторства Палладио.[38] Пройдет всего несколько часов, солнце поднимется над островом Сан- Джорджио, и величественный колонный фасад засверкает, приковывая к себе взгляды пешеходов с пьяццетты. Но пока церковь виднеется лишь смутным силуэтом в блеске нарождающегося утра.
Томмазо садится в лодку. В другой день юный монах отправился бы на ней по тихим утренним водам, гребя во всю силу. Однако сегодня Томмазо даже не думает выходить в канал.
Уединившись в лодочном сарае, он разглядывает серебряную табличку.
Для чего она понадобилась матери? Зачем хранить ее? И почему так волновалась мать, кому табличка достанется?
Обдумав все «почему», Томмазо принимается за карандашный эскиз таблички — выполняет его на листе бумаги, прихваченном в обители. В длину табличка умещается между запястьем и кончиком среднего пальца. В ширину она не более четырех пальцев. Обратная сторона отполирована и несет на себе письмена на неизвестном языке. Томмазо знает латынь, иврит и немного египетский, однако надписей понять не может. Они то ли греческие, то ли еще какие… Спросить бы совет у аббата, но что-то останавливает.
Монах взвешивает табличку в руках. Тяжелая. И несомненно, очень дорогая. Потому-то мать и берегла ее. Фамильное серебро? Хранить его надо всегда и везде, держать только в пределах семейного круга. И сбыть исключительно в тяжелейший день.
Гравировка на лицевой стороне прекрасна. Детализация поражает. Человек, изображенный на табличке, определенно — человек Божий. Посох с крючковатым навершием, на который насажен священник, напоминает патерицу, посох епископа. Может, человек — араб, изауриец?
Чем дольше Томмазо разглядывает изображение, тем больше священник напоминает ему жрецов, каких римляне называли гаруспиками, этруски — нетсвисами. И если жрец на табличке нетсвис, тогда понятно, почему некоторые буквы в надписи похожи на греческие, а прочие не знакомы совсем. Позади жреца — подобие врат, сплетенных из змей. Змея — символ Сатаны, и потому табличка символизирует борьбу жреца со злом, не иначе. Вот только врата показаны не полностью: змеи как будто выползают из-за края таблички. Похоже, это лишь кусочек одной цельной работы. Вспоминаются слова матери: «Твоя сестра на год тебя старше. Ее я передала под опеку монахинь, и с ней — такая же шкатулка».
Интересно, какая она, старшая сестра, где она и что с ней стало? Что с ее деревянной шкатулкой и долей материнского наследства?
Томмазо думает и о матери, пробуждая чувство, которое долго в себе хоронил. Прижимает к груди серебряную табличку и возвращается в монастырь. Между Томмазо и табличкой теперь неразрывная связь. На мгновение юноша мысленно увидел, как мать одаряет дитя первой игрушкой.
Во многих окнах горят свечи: святые братья спешат закончить дела и занятия до завтрака. А в голове у Томмазо вертится предупреждение: «Пусть вам и больно, однако будет лучше (для тебя, сестры и для всех), если ты не станешь искать сестру».
И Томмазо решает сделать то, что сделать должен был в самом начале. Он идет в кабинет к аббату. Натянутые нервы звенят, когда он стучится в тяжелую дубовую дверь.
— Да, войдите.
Щелкнув ручкой из кованого железа, Томмазо входит в кабинет.
Аббат — полный человек, ему под шестьдесят. Волосы его черны, как сажа, и ломки, а седые брови жестки и торчат. Он сидит, опустив голову, за широким столом и пишет что-то; на столе почти ничего нет, кроме тяжелого медного распятия, по бокам от которого стоят два подсвечника.
Пишет аббат, судя по всему, официальное письмо — на белой бумаге с водяным знаком в виде голубя. Послание отправится либо в церковный суд, либо в суд права, Томмазо не сомневается. В руке у аббата заточенное вручную гусиное перо, которое он макает в черные чернила. Цвет продиктован протоколом; пользоваться иным столь важной особе не приличествует.
Отложив наконец перо, настоятель монастыря спрашивает:
— Да, брат? Чем могу помочь?
Томмазо подходит к краю стола.
— Мать оставила для меня деревянную шкатулку, в которую я только что заглянул. И нашел вот это.
Он выкладывает серебряную табличку на стол.
Откинувшись на спинку стула, аббат сцепляет на животе пальцы рук и смотрит на Томмазо, как бы говоря: продолжай.
— Изделие, похоже, из серебра, и мать оставила мне его в наследство. Однако на обратной стороне есть странные письмена, а на лицевой изображен гаруспик. Хотелось бы узнать о табличке и почему мать оставила ее мне.
Потянувшись через стол, аббат подвигает табличку ближе к себе.
— Пусть она побудет здесь, брат. Я поищу для тебя сведения об этой вещице.
Тут же вспоминается просьба матери не оставлять предмет без присмотра.