Даниел поставил поднос, на котором стояла миска с супом, лежала ложка и еще какой-то зеленоватый фрукт, – в нем Пирс тут же признал выращенную им грушу. Он взял ее в руку, ощупал, потом поднес к своему чувствительному носу.
– Аромат груши. Всю жизнь люблю его, – восхищенно произнес он, и эта восхищенность вызвала в моей памяти наши поездки на реку и восторг Пирса при виде искусственной наживки.
Даниел улыбнулся мне и сел кормить больного. Однако, к моему удивлению, Пирс вежливо попросил Даниела оставить нас одних. Юноша тут же встал, передал мне ложку и вышел.
Суп был горячий. Я не хотел, чтобы Пирс обжегся, и прежде, чем поднести ложку к его губам, долго на нее дул. Некоторое время мы молчали, сосредоточившись на кормлении. Но глотательные усилия быстро утомили Пирса, он попросил убрать поднос, а ему принести перо, чернила и бумагу.
Хотя завещание Пирса сейчас не находится у меня перед глазами – бумага у Амброса, как я положено, – я помню ее дословно: ведь это было, наверное, самое короткое завещание на свете. «Горящие угли» за это время сильно сократились – их осталось немного. Все книги, включая Библию, Пирс передал «Уитлси». Изрядно поношенную одежду, какую Пирс носил без тени смущения, он предложил отдать «кому-нибудь из обитателей больницы, пусть носят одежду настоящего квакера и с нежностью относятся друг к другу». Половник он завещал мне: «может, эта хрупкая вещь иногда утешит его». Вот и все. Пирс заставил меня приписать, что он, «Джон Джозеф Пирс, квакер, больше не имеет никакой собственности».
Написав это (самым аккуратным почерком, на какой только был способен, изо всех сил следя за нужным положением гусиного пера), я передал бумагу Пирсу и помог ее подписать. По поводу распоряжения о половнике я ничего не сказал: этот его поступок так взволновал и расстроил меня, что на некоторое время я утратил дар речи. Когда же вновь обрел голос, то предложил Пирсу отведать зеленую грушу, но он отказался, боясь, что заболят зубы.
С той ночи, когда Пирс окликнул меня после посещения «Маргарет Фелл», я не ходил к Кэтрин и попытался вступить в сделку с Богом, пообещав, если Он оставит Пирса в живых, никогда не прикасаться к Кэтрин и даже близко к ней не подходить.
Но все было бесполезно, и я это знал. Пирс умирал. Кэтрин же, считая себя брошенной, пришла после очередной прогулки к главному дому, колотила в дверь и кричала во весь голос, что я ее любовник. В этот день – девятый день болезни Пирса – я и остальные Опекуны ни слова не произнесли за ужином, все с грустью смотрели на меня, а в конце ужина Амброс сказал: «Когда придет время, Роберт нам все расскажет». Я кивнул, соглашаясь с его словами. После этого мы поднялись и стали убирать со стола.
Все знали: пока Пирс жив, я не могу покинута «Уитлси».
Он умер в тихий час между ночным обходом и рассветом – на одиннадцатый день болезни.
Я был рядом с ним до конца, один.
Я закрыл его рот. Сложил худые белые руки на груди. И в руки вложил половник.
– Видишь, – шепнул я, – он остался с тобой.
Потом я закрыл ему глаза. И сел рядом. Тут на меня обрушилась страшная тишина, и я понял, что это навсегда: когда бы я ни подумал о своем друге, когда бы мысленно ни заговорил с ним, я снова услышу эту тишину – вместо ответа, или совета, или неодобрительного фырканья отныне будет только она, эта тишина – молчание Пирса…
Наклонившись вперед и упираясь локтями в колени, я сидел на жестком стуле и плакал. Я не пытался сдерживать слезы, не утирал их платком или полосатой салфеткой, они капали на пол, на мои бедра, стекали по ногам.
Когда я вновь поднял глаза, за окном белел рассвет, а в комнате, помимо меня, были и Амброс, и Эдмунд, и Ханна, и Элеонора, и Даниел, они стояли подле кровати, их руки были молитвенно сложены.
Гроб в тот же день сколотили двое мужчин из «Джорджа Фокса». Гроб был слишком велик, и теща мы, положив в него Пирса, обложили тело грушевыми ветками.
Ночь мы провели в комнате для Собраний – она и прошла как Собрание, затянувшееся надолго, – каждый говорил о Пирсе, когда и как ему хотелось, и еще мы молились о его душе.
Я молчал, старался припомнить его мудрые высказывания, и первое, что вспоминалось, – это приводившие его в отчаяние жадность и эгоизм нашего века, он считал их чем-то вроде болезни, от которой мало кто защищен, включая поэтов или драматургов («потому что, Роберт, сейчас продается даже творческий дух, и мать Благочестие породила Распутство, развратную дочь»). Эти мысли немного утешили меня: через них я понял, что Пирс не многое любил в этой жизни – неясность и отзывчивость квакеров, мудрость Уильяма Гарвея, воспоминания о матери, выращивание деревьев
Я изо всех сил старался представить его в Раю (как часто пытался вообразить там своих родителей, но все, на что годилось мое воображение, – это Воксхолский лес, однако сомнительно, чтобы Рай, если он существует, напоминал место, где лондонцы любят устраивать пикники). От этих мыслей меня оторвал Даниел, он вдруг произнес: «Господь открыл мне, что Джон Пирс примером своей жизни научил меня многому, но главное, чему он меня научил: не позволять привязанностям брать над тобой верх, ведь с тех, кого он любил больше других, он строже и спрашивал, потому его любовь не портила, а давала силу». При этих словах я поднял глаза и увидел, что Даниел смотрит на меня, и Амброс – тоже, как будто они ждали, что я заговорю.
Меня бросило в жар, как в тот раз на Собрании, когда я предложил рассказывать нашим больным истории и устраивать танцы, из чего я заключил, что буду говорить и сейчас, но не подозревал, что в процессе произнесения речи мне откроется нечто такое, о чем я до этого не догадывался. Я хотел встать, но ноги мои подкашивались, и я заговорил, продолжая сидеть: «Когда этим утром умер Джон и внезапно наступила тишина, я слушал и ждал. Нет, я не ждал каких-то слов от Джона или от Бога, я ждал слов от себя и для себя, и вот наконец эти слова пришли…»
Но даже в этот момент я еще до конца не знал, что это за слова и что я сейчас скажу перед всеми. Я замолчал, вынул платок, вытер лоб и продолжил: «И в этой тишине я понял одну вещь. Вот она: моя страсть к женщинам, которая до приезда сюда была столь горячая и необузданная, даже любовь к моей жене Селии… все это всего лишь самообман и больше ничего, всего лишь тщеславие и похоть, и теперь я стыжусь этого. За всю свою жизнь я любил только двух людей, и эти двое – Джон Пирс и король Карл».
Для Друзей упоминание имени короля рядом с именем Пирса явилось таким шоком, что они дружно подняли глаза и строго посмотрели на меня. Я беспомощно развел руки. «Вы сразу же скажете, – продолжал я, – что моя любовь к Джону Пирсу полна смысла, а любовь к королю бессмысленна, и мне следует, как часто советовал Джон, исторгнуть ее из себя. Но, похоже, это невозможно. Ведь что бы я ни делал, как далеко ни отходил бы от прежней жизни, эта любовь остается. Только теперь она перестала быть требовательной. Она ничего не просит, – это как любовь к умершему, как моя любовь к Джону. Ни одного из них я больше не увижу. Ни с одним не буду проводить время. Сегодня я понял: моя любовь к этим двум людям подлинная – хотя в одном случае она разумна, а в другом – нет, – и никто в целом мире не значил для меня больше, чем эти двое. И я благодарен тому, кто открыл мне на это глаза, будь то Бог или еще кто!»
Постепенно охвативший мое лицо и тело жар поубавился, хотя я сознавал, что глаза Друзей по- прежнему устремлены на меня. Я физически ощущал их недовольство и ждал отповеди. Но они промолчали. Представляю, как тяжело было им справиться с неминуемым гневом, но все же они одержали над ним победу, не оскорбили тишину и память о Джоне.
Итак, ночь продолжалась, пока ее не сменило утро. В шесть часов мы выпили шоколаду и съели немного печенья – мне показалось, что его вкус отдавал углем.
Приблизительно в полдень десятого сентября Пирса опустили в могилу, и желтая глина Уитлси плотно, со всех сторон, накрыла его. Я проследил, чтобы половник положили в гроб прежде, чем тот заколотили. Стоя у могилы, я вспомнил, как в Кембридже коварные воришки, остроумно называвшие себя «удильщиками», пытались украсть половник и остальные веши Пирса. Однажды ночью, когда мой друг спал, они просунули в открытое окно длинный шест с проволочным крюком на конце. Проснувшись, он увидел плывущий по комнате в лунном свете стул, который скрылся в окне. «Только когда в комнате снова объявился шест, – рассказывал Пирс, – и я увидел, как он движется прямиком к моему половнику, мне стало