держать разрез открытым. Просунь правую руку под головку, как рожок для обуви, и мягко – не рывком – поднимай.
Итак, я встал сбоку, и акушерка, похожая на цветочницу, засунула руки в матку Кэтрин и извлекла ребенка, – сначала, как я ее учил, освободила головку, а потом, просунув свои крошечные ручки под мышки малыша, вытащила и все скользкое тельце.
Ребенок был живой.
Но это не был Энтони. Родилась девочка.
Глава двадцать третья
Свет на реке
В Книге Бытия говорится, что перед тем как извлечь из плоти Адама ребро, чтобы сотворить Еву, «Господь Бог навел на человека крепкий сон». Я всегда считал это очень разумным с Его стороны: ведь благодаря сну Адам не испытал страшной муки. Мне, как врачу, много раз хотелось даровать забвение своим пациентам, прежде чем приступать к операции. Фабрициус как-то рассказывал о некоем Арнолде из Виллановы, он жил в четырнадцатом столетии и открыл секрет снотворного, при котором, заснув, не чувствуешь боли, однако состав препарата остался неизвестным. Поэтому, взяв в руки скальпель, чтобы вскрыть живот Кэтрин, я молился не о сне для нее, зная, что это невозможно, а молился о том, чтобы меня не подвело мастерство.
Однако, когда я вскрыл брюшную полость, Кэтрин неожиданно впала в глубокое забытье; оно не было связано с тем небольшим количеством раствора опия, какой мы ей дали: ведь опий действует медленно и незаметно. Сначала я решил, что это болевой шок. Но прошло несколько часов, а она все не выходила из коматозного состояния. Дыхание ее стало затрудненным, как у Пирса во время его последней болезни. Я не понимал природу этого сна, если только он не говорил о близкой смерти.
Разрез в матке я не зашил: стенка была настолько тонкой, что швы еще больше поранили бы ее, – я оставил все как есть, предоставив исцеление времени. Разрез же на брюшной стенке зашил, продезинфицировал Галеновым препаратом и велел женщинам наложить поверх корпии круговую повязку. Во время всех этих действий Кэтрин продолжала оставаться в бессознательном состоянии, не зная, что из нее извлекли живого младенца, как это было с Цезарем и с добрым Макдуфом из шекспировской пьесы «Макбет», – эти истории поведал мне Амос Трифеллер у себя в комнате, пахнувшей полированным деревом.
Акушерка и другие женщины занялись девочкой, они вымыли ее, осмотрели и запеленали. Мне они сказали, что у нее рыжий пушок на голове, она «голосистая» и крепкого сложения. Ребенка поднесли ко мне, показали крошечное личико, и я обратил внимание, что носик у девочки такой же приплюснутый, как и мой. «Как называть ребенка? Какое имя вы придумали?! – спрашивали меня. Я ответил, что ничего не придумал: ведь мне говорили, что родится мальчик и назовут его Энтони.
Женщины посмотрели на меня с укоризной и унесли ребенка. Оставшись один, я сел, протер глаза и только тогда осознал, что стал отцом девочки, которая живет и дышит. Я сложил молитвенно руки, как делал верзила Амброс, и попросил Бога, чтобы Он и люди были добры к моей девочке. «Пусть у нее будет как можно больше игрушек, но сама она пусть не будет игрушкой для других мужчин». Прошептав эти просьбы, я тотчас решил, что дочь будут звать Маргарет, как мою мать, – к этому имени у меня всегда было трепетное отношение. Я пошел к женщинам и объявил, что назову дочку Маргарет в честь своей матери и Маргарет Фелл. Женщины закивали в знак одобрения, и теперь, когда девочка плакала, я слышал, как они ее утешают: «Тихо, Маргарет, все хорошо».
Но ничего хорошего не было. Прошло несколько часов, Кэтрин оставалась в том же состоянии – не шевелилась, и тогда акушерка освободила одну ее грудь и надавила на сосок, надеясь, что пойдет молоко. Однако, несмотря на пышность груди, выдавилась только жалкая капелька – молока у Кэтрин не было; акушерка сняла капельку пальцем и слизнула – на вкус та была горькой, как желчь.
– Все равно приложи малышку к груди, – сказала Фрэнсис Элизабет – она стояла рядом с дочерью и расчесывала волосы, разметавшиеся по мягкой подушке, – тогда и молоко придет.
Маргарет положили на живот Кэтрин, выше повязки, и щекотали соском ее ротик до тех пор, пока она не раскрыла его и не взяла грудь. Малышка начала сосать, но почти сразу выплюнула сосок, заплакала и, как ни старалась акушерка, больше грудь не брала. Ее снова положили в колыбельку и тепло укутали одеялами, приготовленными для Энтони. Я потребовал, чтобы скорее нашли кормилицу.
Сам я сел подле Кэтрин. Взял ее руку – очень горячую – и держал в своей. Всматривался в ее лицо, стараясь увидеть не лицо бедной женщины, к которой не испытывал никаких чувств, а лицо матери моего ребенка. Хотелось любить ее, чувствовать нежность, но ничего не получалось, и тогда я встал и сошел вниз, боясь, что Фрэнсис Элизабет поймет, какие чувства и мысли меня обуревают.
Внизу я увидел Финна, он сидел у камина в нижнем белье, пришивая заплаты на штаны из зеленого сукна. Он совсем обносился, и, имей я деньги, непременно купил бы ему новую одежду. Он так смешно выглядел за этим занятием, что я не удержался и с улыбкой сказал: «Вижу, ты осваиваешь новую профессию – портного».
Чувства юмора у него хватило, чтобы рассмеяться. Потом он серьезно произнес: «Не знаю, что делать, Меривел, я совсем обнищал».
– А почему бы тебе не нарисовать мой портрет? – сказал я.
– Что ты сказал?
– Ты слышал. Только не надо рисовать меня в атласных одеждах на фоне морской баталии нарисуй меня таким, какой я есть, – в старом парике, без камзола, в этой обстановке.
– Но это не принесет мне денег.
– Я тебе заплачу, сколько смогу. Но если портрет будет хорош, ты сможешь показывать его в кофейнях и получать новые заказы – не от придворных щеголей, а от обычных людей – клерков из Морского ведомства, ювелиров, юристов, галантерейщиков и так далее. Семь ливров за картину ты не получишь, но что-то тебе все же заплатят, ведь каждый понимает: портрет на стене говорит о том, что хозяин дома процветает.
Все выглядело так, словно эту мысль я долго вынашивал, хотя на самом деле она только что пришла мне в голову. Однако, высказав ее, я подумал: в этом и правда что-то есть, то же самое решил и Финн – отложив рукоделие, он взглянул на меня, и в его взгляде засветились радость и надежда.
Вечером того же дня акушерка вынула Маргарет из колыбели, закутала в шали и одеяла и понесла к кормилице. Я сопровождал ее: мне хотелось самому увидеть эту женщину, чтобы убедиться, что она не больна и содержит дом в чистоте.
Нависший над рекой высокий и узкий дом принадлежал ростовщику. Одну комнату занимал сам хозяин, там он вел свои расчеты, но в остальной части дома резвились дети – восемь или далее девять ребятишек разного возраста, от двух до двенадцати лет; вышедшая нам навстречу хозяйка держала на руках десятого ребенка – пухлого полугодовалого малыша.
Она пригласила нас в гостиную. В камине пылал огонь, и я ощутил знакомый запах трав, которыми отводили от дома чуму. Женщина положила ребенка на коврик у камина и взяла на руки Маргарет. Нашей будущей кормилице было лет тридцать пять, нежной улыбкой она напомнила мне Элеонору и Ханну; Женщина приложила палец к губам моей малютки, и та сразу же стала его сосать. В этот момент в комнату вошел сын кормилицы, бедно, но опрятно одетый мальчуган, со здоровым румянцем на лице. Он встал рядом с матерью, с интересом глядя на круглое личико Маргарет.
– Она похожа на плоскую маленькую пуговку, – сказал он.
– Тсс, – осадила его мать. – Только посмотри на эти глазки! Как цветочки!
Мы надолго не задержались – впечатление от женщины осталось самое хорошее. По словам кормилицы, молока у нее много, и «оно не кислое, ведь она не ест лежалых фруктов и не пьет сидр», кроме того, она «всегда начеку и внимательно следит за малышами». Когда я отдавал деньги, мне было любопытно, оставит ли она деньги себе или отнесет мужу, который отдаст их еще кому-то под проценты.
Мы возвращались домой вдоль причалов. «Странно, – сказал я акушерке, глядя на воду, – и зимы-то по существу не было, и вот уже весна».
Эту ночь я провел на полу у постели Кэтрин. Акушерку отправили домой, остальные женщины тоже разошлись, все в нашем доме обретало прежний облик – только голоса Кэтрин не было слышно – раздавались хрипы и вздохи.