Жюстен бросил письмо на стол и поднялся. Вся эта история могла заинтересовать только тех, кто был в ней непосредственно заинтересован. Он потянулся, зевнул, оттолкнул ногой кресло.
Тишина… Ночная тишина была самым замечательным свойством этого дома, и теперь, когда Жюстен отоспался, его по утрам не беспокоил даже шум мотороллеров, ибо в шесть часов он уже не спал. Завтра он пойдет гулять далеко-далеко. Ноги его постепенно обрели былую легкость, он предпримет дальнюю экскурсию.
Он поднялся по ступенькам, отворил дверь спальни, зажег свет: в этом сигарном ящике светлого дерева вспыхнули розово-зеленым огнем флаконы на туалетном столике. Жюстена вновь охватило уже испытанное чувство, будто он вошел к чужим людям, ворвался в интимную жизнь незнакомой женщины. Но он тут же рассердился на себя за это. Все вокруг принадлежит ему, он у себя дома. Что же касается писем, – сама виновата, зачем их здесь бросила.
Жюстен вышел на террасу подышать ночным, по-весеннему влажным воздухом. С кем приезжала сюда эта Бланш? С государственным деятелем? Потому что тот влюбленный, которому удалось спасти для Франции полмиллиарда франков, конечно, был государственным деятелем. Должно быть, окончил Политехнический институт, все они, эти «деятели», кончали Политехнический институт. И так как литература не была его делом, он мечтал об одном: писать. Любовь он превращал в литературу и, вероятно, был высокого мнения о своем писательском даре, считая в душе, что ничем не хуже господ из «НРФ» [4]… Таково было его тайное увлечение. Человек, у дверей кабинета которого, должно быть, стояли швейцары, а впереди его автомобиля мчались мотоциклы, был влюблен, как гимназист. Бланш при желании могла бы из него веревки вить! Та самая Бланш, которая, возможно, привозила сюда своего журналиста Пьера Лабургада. Жюстен Марлэн почувствовал, что становится просто смешон… «Эта самая» Бланш, «ее» журналист – что-то подозрительно похоже на самую обыкновенную досаду. Чужая интимная жизнь всегда почему-то неприемлема, непонятна. Где-нибудь в гостинице слышишь за стеной: «Чья это попочка? – Твоего Жозефа!» – а потом встречаешь в холле господина в летах с розеткой Почетного легиона в петлице и его почтенную супругу, и когда она вдруг скомандует: «Жозеф, поторапливайся – мы на поезд опаздываем!» – покажется, что это просто сон.
В любовных письмах, брошенных Бланш на произвол судьбы, думал Жюстен, не было ничего непристойного, они не походили на письма, распространяемые из-под полы, и оба писавшие хотели показать себя с самой лучшей стороны, в самом высоком накале своих чувств, со всеми полагающимися в состоянии любовного опьянения благоглупостями.
Лично у Жюстена Мерлэна были с любовью таинственные взаимоотношения. В кинематографической среде про него болтали разное, но в этой среде этому «разному» не придают особого значения.
Он знал достаточно женщин. Достаточно готовых на все. Ведь подумать только, мечты всех женщин зачастую могли воплотиться в жизнь лишь с его помощью. Он был известен как человек неуязвимый, поглощенный целиком своей режиссерской деятельностью, и поэтому-то старались обнаружить в нем пороки, изъяны. Возможно, они за ним и водились. Его глаза, до краев заполненные лазурью, и светлые волосы, окружавшие голову сиянием, которое с годами отодвигалось все дальше к затылку, в известной мере служили защитой против слишком грубых предположений. Представлять его, скажем, этаким монахом-распутником было бы, пожалуй, почти кощунством, и его пороки, если только он имел таковые, конечно, были не столь заурядны… Нет, эта сторона его личной жизни не особенно возбуждала людское любопытство. Его отгораживал, как ширмой, собственный талант.
Ибо творил он, как сам Господь Бог, и это внушало уважение. Его фильмы, где все было закономерно связано, как в самой природе, и красота, рожденная этой закономерностью, рожденная сочетанием рационального с чем-то стихийным, на грани рассудка, – вот что давало Жюстену Мерлэну определенные права…
Этим вечером Жюстену не сразу удалось уснуть. Тишина здесь казалась какой-то особенной, и можно было услышать то, что в обычной нашей тишине обволакивается как бы легчайшей дымкой неразличимых звуков, еле уловимых, еле доступных слуху шорохов. Здесь же она была тишиной в чистом виде. Жюстену чудилось, будто он слышит шелест мушиных лапок по потолку, бег электрического тока по проводам, прилив ночных ароматов, подступающих с террасы. Все это было похоже на человеческие голоса, на музыку, замурованную в ящике радиоприемника, которую приглушили, но не выключили. Словно что-то просилось на свободу… Жюстен несколько раз зажигал лампочку и тут же тушил ее – опаловое стекло едва успевало вспыхнуть, а часовые стрелки указать время. Заснул он только к утру, когда побелело небо, но первый же мотороллер его разбудил: половина седьмого. Жюстен тут же поднялся с ощущением, как ни странно, хорошо выспавшегося человека, и, растирая жесткой перчаткой свое очень белое, безволосое тело, он что-то напевал, насвистывал и чувствовал себя очень, очень бодро.
Его автомобиль, белый ситроен последнего выпуска, жалобно охал всеми своими рессорами и, казалось, сам брал повороты, уверенно поднимался в гору и смело спускался вниз. Жюстен решил сделать километров двадцать, потом оставить машину и продолжать путь пешком… Как только он обнаружит местечко по душе, он тут же и остановится.
Машина катила лесом, еще прозрачным, светлым и нежным. Вековые стволы, ветви в молодой зелени. Жюстен никак не мог решиться остановить машину. Пятьдесят, шестьдесят, семьдесят километров. Остановился он только тогда, когда лес кончился – у какого-то ресторана. Ресторан был шикарный. Жюстен вошел и заказал чашку кофе метрдотелю, который щеголял еще в шлепанцах и без куртки. Застекленная терраса, пронизаная солнечными лучами, походила на оранжерею. Сквозь стекла виднелся большой, хорошо ухоженный сад, белые от известки стволы деревьев, бассейн с удивительно прозрачной водой, а над ним синие и белые неверские вазы, куда еще не успели высадить цветы. У круглых столиков теснились черные, недавно покрытые лаком стулья, казалось, кисть маляра прошлась заодно и по газону – до того была свежа изумрудная зелень, на куртинах чернела тщательно разрыхленная земля, а дальше – целое поле примул, истинное чудо, зелено-лиловое, желтое и белое… Что ж, прекрасно, он оставит машину здесь, пройдется пешком, а после прогулки тут же и позавтракает. Когда представлялся подходящий случай, Жюстен Мерлэн любил покушать.
Ресторан стоял на перекрестке. Дорога, по которой приехал Жюстен, уходила вдаль по плоской равнине к какому-то селению. Другая поднималась вверх перпендикулярно к первой; нет, даже не одна, а две дороги шли почти параллельно. Жюстен выбрал одну из них. Его соблазнил дорожный указатель – к столбу была прибита стрелка с надписью:
Непривлекательное название! Но дорога круто шла вверх, и острие стрелки было обращено прямо к своду небесному. Жюстен зашагал в этом направлении.
Дорогу, по-видимому, проложили совсем недавно: гудрон был черный, блестящий и прилипал к подметкам. Поднималась она вверх широкими зигзагами, и уже со второго поворота, где отступал росший по склонам кустарник, открывался бескрайний вид. Ветер раздувал непромокаемый плащ Жюстена, непочтительно играл его золотым венчиком. Он шагал с искренним удовольствием, не чувствуя усталости от подъема; ноги, бедра упруго пружинили на ходу, несли его с легкостью мотора. Кругозор все расширялся.