стригся он все еще под добрый, старый «полубокс» и никак не решался на современную «польку».
Первый год в институте был годом присматривания, привыкания к новой жизни, был годом медленных сдвигов, трудных и незаметных побед и — главное, главное! — был годом радостного, несмотря ни на что, и жадного наслаждения миром, работой, ощущением верно начатого, основного для жизни дела. Иногда на лекции, в читальне или вечером дома за письменным столом, где он читал газету или перелистывал книгу, а Вера Фаддеевна, усталая после работы, дремала на диване, и у соседей тихо играло радио, и с улицы доносились гудки машин и детские голоса, — внезапно охватывало Вадима ощущение неподдельного, глубочайшего счастья. Ведь как он мечтал сначала в эвакуации, а потом в армии об этом мирном рабочем столе, о книгах, о тишине «секционного зала — обо всем том, что стало теперь повседневной реальностью и буднями его жизни!
Уже ко второму курсу это ощущение полноты достигнутого счастья сбывшейся мечты стало тускнеть, пропадать и, наконец, забылось. И об этом не следовало жалеть. Новая жизнь пришла с новыми заботами, устремлениями, надеждами. Зато исчезли постепенно и всяческие помехи и затруднения первых дней (над ними можно было теперь посмеяться), все эти ложные страхи, вспышки копеечного самолюбия, неуклюжая замкнутость и угловатость — все вошло в норму, уравнялось, утопталось, и жизнь потекла свободнее, легче и, странное дело, быстрее.
Вадим по-настоящему стал студентом только на втором курсе — до этого он все еще был демобилизованный фронтовик. Он прочно и накрепко вошел в коллектив и одинаково легко дружил теперь со своими ровесниками и с теми не нюхавшими пороха юнцами, на которых он когда-то косился и отчего-то им втайне завидовал. Студенческая жизнь с общими для всех интересами уравняла и сблизила самых разных людей и укрепила их дружбой. Вот когда стало легко учиться. Несравнимо легче, чем в первые дни и месяцы. И появился подлинный вкус к учебе, и уже рождалась любовь к своему институту.
Теперь лучшими минутами, которые проводил Вадим в институте, были не одинокие вечерние занятия в читальне (как ему казалось прежде), а шумные собрания в клубном зале, или веселые субботние вечера, или жаркие споры в аудиториях, которые продолжались потом в коридорах и во дворе. Лучшие минуты были те, когда он бывал не один.
Во многом помог ему Сергей Палавин. Вадиму повезло, он пришел в институт вместе с другом, — Сергею не удалось поступить в университет, и он решил, чтобы не терять года, пойти в педагогический.
Сережка был человеком совсем иного склада. Никаких трудностей, кроме обычных экзаменационных, для него не существовало. Он сразу, удивительно легко и естественно включился в студенческую жизнь, быстро завязал знакомство с ребятами, сумел понравиться преподавателям, а с девушками держался по-дружески беспечно и чуть-чуть снисходительно и уже многим из них, вероятно, вскружил голову.
Вадим гордился тем, что у него такой блестящий, удачливый друг. В присутствии Сергея он чувствовал себя уверенней, на лекциях старался садиться с ним рядом и первое время почти не отходил от него в коридорах. А Сергей, наоборот, стремился как можно быстрее перезнакомиться со всеми окружающими: с одними он заговаривал о спорте, с другими авторитетно рассуждал о проблемах языкознания, третьим — юнцам — рассказывал какой-нибудь необычайный фронтовой эпизод, девушкам улыбался, с кем-то шутил мимоходом, кому-то предлагал закурить… Вадим поражался этой способности Сергея мгновенно ориентироваться в любой, самой незнакомой компании.
— У тебя, Сережка, просто талант какой-то! — искренне говорил он другу. — Как ты скоро с людьми сходишься!
— Ну, брат!.. — самодовольно усмехался Сергей. — Я же психолог, человека насквозь вижу. А сходиться с людьми, кстати, проще простого… Расходиться вот трудновато.
Сергей часто бывал у Вадима дома, они вместе ходили в кино, на выставки, иногда даже вместе готовились к экзаменам и семинарам, но это бывало редко: Вадим не любил заниматься вдвоем. По существу, у Вадима, когда он вернулся из армии, были лишь два близких человека: мать и Сережка Палавин. Из старых школьных друзей в Москве никого почти не осталось, а с теми, которые и были в Москве, встречаться удавалось редко.
Веру Фаддеевну Вадим нашел очень изменившейся — она постарела, стала совсем седая. Работала она помногу, как и прежде, уходила рано утром, приходила поздно. Часто уезжала в далекие командировки — в поволжские колхозы, в Сибирь, на Алтай. Часто приезжали в Москву ее знакомые по работе, зоотехники и животноводы из тех краев, и останавливались на день-два в их квартире. В большинстве это были люди немолодые, но здоровые, загорелые, простодушно-веселые и очень занятые. Все приезжали с подарками: кто привозил арбузы, кто мед, а один ветеринар из Казахстана привез как-то целый бараний окорок. Днем они бегали по своим делам, приходили поздно вечером усталые и голодные и, вместо того чтобы сразу после ужина устраиваться на диване спать, обычно заводили с Верой Фаддеевной разговоры до полуночи — о ремонте телятников, травосеянии, о настригах, привесах, удоях… Потом они уезжали, обязательно приодевшись в столице, и если не в новом пальто, то в новом галстуке, с чемоданом московских покупок и гостинцев. И вскоре приходила телеграмма: «Доехал благополучно привет сыну ждем гости».
С матерью у Вадима давно уже установились отношения простые и дружеские. Вера Фаддеевна и в детстве не баловала сына чрезмерной лаской, не сюсюкала и не тряслась над ним, как это делают многие «любящие» матери. С юношеского возраста он привык считать себя — потому что так считала Вера Фаддеевна — самостоятельным человеком…
Так в работе, постепенной и упорной, проходили дни Вадима. Вначале, на первом курсе, он занимался, пожалуй, больше, усидчивей и азартней, чем впоследствии, когда студенческая жизнь вошла в привычку и он научился экономить часы и понял, что на свете, кроме конспектов и семинаров, есть еще множество прекрасных вещей, которым тоже следует уделять время.
И вот окончился второй курс. Полдороги осталось за плечами, а то, что предстояло, казалось уже нестрашным, не пугало ни трудностями, ни новизной.
И на рубеже третьего курса, в эту пору студенческой зрелости, пришла вдруг к Вадиму любовь. Была она неожиданной и несколько запоздалой — первая любовь в его жизни, и потому много в ней было странностей и несуразностей, и трудно было разобраться Вадиму, что в ней — горечь и что — счастье…
3
Вадим барабанил в дверь. Долго не открывали, наконец зашлепали в глубине коридора войлочные туфли: это Аркадий Львович, сосед, — как медленно!
— Что вы грохочете, Вадим? Пожар?
— Я опаздываю в театр! — радостным и прерывающимся от бега голосом проговорил Вадим. — Через сорок минут. А мне еще надо к Смоленской площади. Представляете?
— Заприте дверь как следует, — сказал Аркадий Львович, удаляясь. Однако у дверей своей комнаты он остановился и спросил с интересом: — Как вы думаете ехать на Смоленскую площадь?
Аркадий Львович был поклонником всяческой рационализации и особенно в области транспорта. У него всегда были какие-то оригинальные идеи на этот счет и целая система самых быстрых и экономичных маршрутов в разные концы города, которую он пропагандировал. Зная эту страсть Аркадия Львовича, Вадим ответил отрывисто и категорично, чтобы сразу кончить разговор:
— На метро.
— На метро? — изумленно произнес Аркадий Львович. — Вы с ума сошли! Я вам укажу чудесное сообщение: вы едете до Калужской на любом, идете через площадь…
— На метро, на метро!.. — сказал Вадим, скрываясь в своей комнате.
Но Аркадий Львович продолжал настойчиво советовать за дверью:
— Вадим! Вы бежите к Парку культуры, это две минуты, вскакиваете на десятку или «Б»… — дверь отворилась, и в комнату просунулась голова Аркадия Львовича, в очках, с черной шелковой шапочкой на бритом черепе. — Послушайте: ровно семнадцать минут…
— Не хочу слушать, я опаздываю! Скажите точно: который час?
— Вы просто безграмотный москвич! — воскликнул Аркадий Львович, рассердившись, и захлопнул дверь. Потом он вновь заглянул в комнату и таким же разгневанным голосом крикнул: — Без двадцати семь!
На письменном столе Вадим увидел записку: «Задержусь на работе, собрание. Если очень голоден, обедай без меня. Чайник с кипятком под подушкой. Мама».
Хотя он с завтрака ничего не ел, сейчас даже думать о еде не хотелось. Это было странно похоже на