деньги от отца), а Сизову приходилось туго — он голодал, жил грошовыми репетиторскими уроками, случайными заработками.

Затем, осенью четырнадцатого года, произошло событие, после которого пути их окончательно разошлись. Из университета был уволен один профессор, известный своими передовыми взглядами. Группа студентов устроила шумную демонстрацию протеста. Все участники этой демонстрации были исключены из университета, кроме одного, который горячо покаялся и замолил свой «грех». Этот единственный был гимназическим товарищем Сизова.

Как только Сизова исключили из университета, он был сразу мобилизован и попал на австрийский фронт. Он вернулся в Петроград после революции, уже членом РСДРП и солдатским депутатом. В бурном, клокочущем Петрограде первых недель революции они встретились снова, встретились случайно, на каком- то уличном митинге, и оба не стали вспоминать о прошлом — было не до того. Товарищ Сизова уже окончил университет и сотрудничал в редакции энциклопедического словаря Гранат. Он жаловался Сизову, что эта работа его «мучительно не удовлетворяет», что «во времена великих потрясений ему хочется быть ближе к жизни, к настоящему делу», и просил Сизова помочь ему устроиться в системе наробраза. Сизов уезжал на фронт. Он ничем не успел помочь.

Гражданская война, бушевавшая в стране, бросала его из одного края в другой. Он был комиссаром дивизии на колчаковском фронте, воевал на Кавказе, участвовал в ликвидации Врангеля.

Двадцать первый год столкнул этих двух людей в родном городе. Сизов направлялся в Москву для поступления в только что созданный Институт красной профессуры. Его давний знакомый работал в губернском отделе народного образования. Эта встреча на родине после войны, знакомые места и люди, оживившие полузабытые воспоминания детских лет и юности, — все это как будто вновь сблизило их. Помнится, Сизов даже немного пожалел, что встреча так мимолетна и он должен не задерживаясь ехать в Москву.

А в середине двадцатых годов и тот переселился в Москву. Работал первое время в разных книгоиздательствах, потом стал преподавать, писал литературоведческие статьи, издал книгу, получил ученую степень, за ней другую, становился понемногу известным… Сизов был назначен директором института в один из городов Средней Азии и несколько лет не появлялся в Москве. Когда он вернулся, его старый товарищ был уже заметной фигурой в учено-литературном мире — он сотрудничал в десятке учебных заведений, в журналах, издательствах, юбилейных комитетах, выступал с публичными лекциями, имя его с солидной приставкой «проф.» мелькало в газетах и на афишах. Война снова разлучила их надолго. Сизов ушел в ополчение, все четыре года он провел на фронте. Его товарищ, известный профессор, заведовал в это время кафедрой в одном из университетов за Волгой.

И вот уже третий год они работают вместе. Вспоминать о прошлом они не любят, да и времени для этого нет. И встречаются они только в институте. Отношения их теперь чисто служебные, и, пожалуй, никто в институте не знает, что декан литературного факультета и профессор русской литературы учились когда-то в одной гимназии, в одном классе.

Но теперь — да, теперь он может прийти к Сизову домой. Он будет о чем-то просить. Или… Нет, он начнет, наверное, вспоминать их совместную жизнь, школьные годы, Васильевский остров. Потом он скажет, что никто не знает его лучше, чем его школьный товарищ Мирон Сизов. А разве Мирон Сизов знает его — этого благообразно-седого профессора с гордо поднятой головой и стариковским румянцем на морщинистых щеках? Нет, он знал стриженого мальчугана в синем мундирчике со светлыми пуговицами, потом он знал высокого худого студента в пенсне — но его он знал хуже, и совсем плохо он знал человека в защитном френче, в изящных французских сапогах и кожаной фуражке…

Студенты, оказывается, узнали его лучше, чем школьный товарищ Мирон Сизов. Как ему досталось тогда на комсомольском собрании по поводу этого буйного морячка Лагоденко!

…Поздний вечер. Прием давно окончен. Сегодня он опять не пришел, а ведь разговор неминуем. Если он не придет сегодня, придется его вызвать. Сизов протягивает руку, чтобы позвонить секретарше, но дверь отворяется, и она входит сама.

— К вам Козельский, Мирон Михайлович.

— Просите, — говорит Сизов, вставая.

Козельский входит. За эти дни он постарел, осунулся, но так же безукоризненно одет и тщательно выбрит. Он молча протягивает Сизову холодную руку и садится в кресло перед столом.

— Все разговоры, собственно, уже бесполезны. Я знаю, и я нарочно пришел к тебе с таким опозданием, — говорит он усмехаясь. Голос его слегка дрожит. — Но, надеюсь… ты сейчас не занят?

— Я ждал тебя.

Козельский кивает и достает из верхнего кармана трубку. Медленными движениями он набивает ее, и все же пальцы его дрожат и табак просыпается на пол, распространяя в комнате запах «Золотого руна». Наконец он закуривает.

— Меня интересует одно, — говорит он, затягиваясь глубоко и жадно, словно человек, истосковавшийся по табаку. — Вот ответь мне. Я знаю, ты должен был подписать приказ. Это естественно. Но меня интересует одно: скажи, ты тоже веришь всем этим ярлыкам?

— Каким ярлыкам?

— Которые нацепили на меня. Сначала в газетах, потом в университете, а потом, по полученным образцам, и у нас в институте.

— Объясни, что ты называешь ярлыками?

— Объяснить? Вот эти словечки: эстет, формалист, низкопоклонник — я уж, право, не упомню всего. Этакие, знаешь… — Он уже не выдерживает взятого им спокойного тона и говорит все громче и возбужденней. — Этакие готовые сигнатурки на резиночках. Ты подставляешь выю, и тебе накидывают…

— Ты считаешь все эти обвинения ложными?

— Нет, я этого не считаю. Я признаю, что формалистический крен был в моем курсе, в моей концепции, да. Я признаю, что неправильно понимал, недооценивал ряд явлений советской литературы. Но ведь советская литература не мой предмет, и я касался ее постольку поскольку, почти не касался… Одним словом, мои взгляды, пусть ошибочные, я никогда не пропагандировал на лекциях. Да, я признаю, что книга о Щедрине — моя неудача. Но при чем тут формализм? Где низкопоклонство? А вспомни мою работу о Достоевском: я писал о влиянии Достоевского на всю мировую литературу. Ты помнишь? Что ты молчишь?

Сизов молчит, сумрачно глядя на свою широкую, с тяжелыми, набухшими венами руку, лежащую на столе, и слегка постукивает по столу большим пальцем и мизинцем. Ему трудно говорить с Козельским. Очень трудно. Трудно хотя бы потому, что они так давно знают друг друга, и просто потому, что перед ним не юноша, а старый человек, жизнь которого в общем-то прошла. А прошла она, видимо, не совсем правильно, может быть, даже совсем неправильно, и сказать об этом человеку в глаза, прямо и без обиняков — ох, это нелегко. Тем более что он за последние тридцать лет Никогда не говорил с Козельским крупно, по-серьезному — не было случая, да и… желания тоже. Честно признаться, он просто избегал этого беспокойного, сложного разговора. Почему-то ему все время казалось, что Козельский сам в конце концов поймет многое, почувствует, разберется… Вот в чем, пожалуй, была ошибка.

— Так что ж ты молчишь? — возбужденно повторяет Козельский. — Ты помнишь мою книгу «Тень Достоевского»?

— Достоевский… При чем тут Достоевский? — с досадой поморщившись, говорит Сизов негромко. — Не об этом надо говорить.

— О чем же? Ну, говори, сделай милость!.. О чем же?

— О чем… — Вздохнув, Сизов медленно потирает рукой лоб. — Вот ты говоришь, что тебя обвешали ярлыками. Тут и формализм, и эстетство, и низкопоклонство…

— Низкопоклепство! — торопливо, зло усмехается Козельский. — Сейчас это модная болезнь. Вроде вирусного гриппа. Но я не желаю быть жертвой! Я требую разговора по существу!

— Хорошо. Давай разберемся.

— Давай-давай! — кивает Козельский, глубже усаживаясь в кресло. — «Айм реди», как говорят у нас в теннисе. Я готов!

— В низкопоклонстве никто тебя, по-моему, не обвиняет. Это несерьезно. Насчет модной болезни —

Вы читаете Студенты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату