упорно сопротивлялись, и победа над ними далась нелегко. Вторая игра пошла живее. Рашид почувствовал уверенность, бил точно и сильно, сильнее даже, чем на тренировках. Играть рядом с ним было легко: он не ворчал, как Палавин, за плохой пас, не нервничал, выражаясь волейбольным жаргоном — «не шипел».
Вторая игра закончилась с разгромным для медиков счетом.
Итак, команда пединститута одержала во втором круге первую победу.
К концу матча Вадим вдруг заметил среди болельщиков Палавина. «Зачем он здесь? — мельком удивился Вадим. — Что-то на него не похоже. Или пришел полюбоваться, как без него, незаменимого, проигрывают? Ну что ж, пусть любуется, как без него выиграли».
Вадим направился в душевую. Выйдя через десять минут, бодрый, освеженный, с наслаждением раскуривая папиросу, он увидел, что Палавин озабоченно расхаживает возле дверей.
— Я к тебе, — сказал Палавин, заметив Вадима, и сейчас же нахмурился.
— В чем дело?
— Отойдем в сторону.
Зал почти опустел. Василий Адамович и тренер медиков негромко беседовали, сидя за столом, и в дальнем конце зала несколько студентов возились у турника. Вадим и Палавин подошли к окну, оба поставили свои чемоданчики — Палавин на пол, Вадим на подоконник.
— Мать приходила к вам вчера? — спросил Палавин сухо и подчеркнуто по-деловому.
— Была.
— Зачем?
— Не знаю, спроси у нее.
— Так, — Палавин нервно усмехнулся. — Только не вздумай, что я ее посылал.
Вадим промолчал. Ему почему-то казалось, что Палавин ищет примирения.
— Не вздумай, — повторил Палавин. — Я сам только сегодня узнал. Старая дура проявила заботу, никто в ней не нуждается.
— Мне все равно, посылал ты ее или нет, — сказал Вадим после паузы.
— А мне не все равно! Вот, не можешь понять… Мне не все равно — дура моя мать или нет!
«Не то, опять не то, — думал Вадим, — не то он говорит и не то хочет сказать…»
— Ведь из-за нее по существу и вышла вся эта история с Валентиной, — сказал Палавин.
— Вот как?
— Она же нянькалась с ней, ахала от умиления, приводила домой, одолжалась… А зачем? Все делалось из-за бабьего любопытства, из-за глупой материнской страсти иметь каждое сыновнее увлечение перед глазами. Ведь я ж… — Он уткнулся взглядом в подбородок Вадима и говорил ворчливо обиженным тоном. — Я уже давно решил прекратить всякие отношения, потому что чувствовал, что до хорошего не дойдет. Нет, она упорно приглашала ее в гости, принимала всякие услуги… Та помогала матери по хозяйству, а моя умница принимала все как должное.
— Но ведь и ты принимал как должное?
— Я… Я же любил ее! Определенное время я любил ее.
— Ну да. Совершенно определенное время…
— Одним словом, вот, — перебил его Палавин. — Я должен был тебе сказать, во-первых, что я никаких парламентеров к тебе не засылал. Это раз. Во-вторых — я хотел предупредить тебя, просто потому, что у меня остались кое-какие товарищеские чувства к тебе, что если ты подымешь сейчас разговор о Валентине — ты станешь посмешищем всего факультета. Ты вытаскиваешь нелепую, никчемную сплетню и за это поплатишься. Я тебя предупреждаю.
— А я тебя предупреждаю, что буду говорить не только о Валентине.
— Интересно, о чем же? О том, как я просил у тебя шпаргалку на экзамене?
— Ладно, нам пора идти.
— Идем! — решительно кивнул Палавин.
Все, о чем говорилось на заседании бюро в первые четверть часа, Вадим слышал плохо, почти вовсе не слышал. Ему казалось, что и остальные торопятся покончить с посторонними делами и перейти к главному. И вот Спартак сказал:
— Мы должны были рассмотреть сегодня еще одно заявление о даче рекомендации в партию — заявление Палавина. Однако на последнем собрании НСО, когда Палавин был выдвинут делегатом… — Спартак говорил что-то очень длинно, ужасно неторопливо, ровным голосом и вдруг — точно выкрикнул, сухо, отрывисто: — Есть предложение заслушать Белова!..
Других предложений не было. Вадим за четверть часа успел все обдумать и решил, что говорить он будет с места, чтобы видеть прямо перед собой членов бюро. Но теперь, поднявшись, он неожиданно вышел к столу, за которым сидел Спартак, и прямо перед собой увидел групоргов и Палавина.
— На собрании НСО я отвел кандидатуру Палавина. Я сказал, что его моральный облик не позволяет ему представлять наш коллектив. Теперь я должен эти слова доказать. — Вадим с удивлением прислушивался к собственному голосу, который казался ему неузнаваемо громким и торжественным. Сделав паузу, он заговорил тише: — Я буду говорить сегодня не о каком-то поступке Палавина, а обо всем его поведении. Мы с Палавиным, как говорится, «друзья детства». Поэтому я, вероятно, знаю его лучше, чем кто-либо.
И я должен сказать, что и в личной и в общественной жизни Палавин ведет себя не так, как полагается комсомольцу. Факты? — спросил Вадим, повысив голос.
Он не мог оторвать взгляда от Палавина, смотрел, нагнув голову, прямо ему в глаза. — Ну вот, грубо: на комсомольском собрании, когда обсуждалось дело Лагоденко, Палавин усердно защищал Козельского, хотя большинство собрания критиковало профессора. Почему защищал? Потому, может быть, что был принципиально не согласен с критиковавшими? Нет, не потому. Он часто и со мной и с другими говорил о Козельском то же самое, даже более резко, всячески его высмеивал. Но в тот момент ему нужна была поддержка Козельского в НСО, где он готовился читать реферат. И Палавин действительно сумел «подружиться» с Козельским, но дружба эта продолжалась недолго. Как только Палавин почувствовал, что дела у Козельского плохи и никакой пользы от него больше не получишь, а скорее неприятности наживешь, — тут он сразу захотел быть в первых рядах разоблачителей Козельского, рвался выступать на учсовете и так далее. Мне кажется, такое поведение называется своекорыстным, неблагородным.
И точно так же он вел себя и в других случаях. Вы помните, каким необыкновенным общественником он стал в декабре? Как он шумел насчет связи с заводом? Даже один раз сходил вместе с нами, очаровал Кузнецова, наобещал с три короба — а потом как отрезало. Ни разу больше не был. Для чего он, оказывается, ходил на завод? Все для того же. Для себя. Во-первых, для того чтобы завоевать расположение бюро, а во-вторых, чтобы присмотреть «кое-что» для своей повести.
А как он относится к институту, в котором учится, к своей будущей профессии? Быть педагогом? О нет! Это же удел посредственностей, бездарен, неудачников. И потому у него нет по существу друзей. Все «друзья» распределяются по его личным потребностям. Ну — Ремешков, например, это «фотографический» друг. Федя Каплин — друг по части науки, литературных разговоров. На четвертом курсе у него есть друзья «библиотечные», «театральные», «волейбольные» и так далее. И я — на особой должности «друга детства». В отношении подруг у него, очевидно, такое же строго ведомственное распределение.
Но почему все-таки, зная Палавина давно, я впервые начал этот разговор только сейчас, на исходе третьего курса? Надо сказать, что мне как раз мешала эта моя должность «друга детства». Я спорил с ним часто, но всегда по мелочам. Вот в чем дело. Я считаю своей главной виной тот факт, что я долго мирился с его недостатками. То есть… Одним словом, не говорил с ним принципиально и только сейчас… А сейчас меня толкнула на этот разговор одна история, которую рассказала мне давнишняя подруга Палавина — не знаю уж, по какому там ведомству. Короче, вот что…
И Вадим быстро, в том сухом, протокольном тоне, который казался ему наиболее подходящим для этого необычного случая, передал слово в слово Валин рассказ. Еще в начале его выступления в комнату вошли Федор Андреевич Крылов и Левчук и сели позади стола бюро. В комнате было очень тихо. Все слушали Вадима внимательно и каждый по-своему. Спартак то взволнованно хмурился, то начинал быстро, одобрительно кивать головой, а потом настороженно смотрел на Вадима, подняв свои густо-черные круглые брови и шевеля губами, словно стараясь что-то подсказать Вадиму. Марина Гравец, удобно расставив локти, положила один кулак на другой, в верхний уперлась подбородком и смотрела на Вадима не отрываясь, с таким интересом, словно он рассказывал что-то очень увлекательное.