Вадим видел одного Палавина. Нагнув голову, упорно, из-подо лба он ловил нестойкий, ускользающий взгляд голубых глаз Сергея. А тот каждую минуту становился другим. Сначала он выглядел равнодушным. Зевал. Спичкой ковырялся в своей трубке. Потом, как рассеянный студент во время лекций, решивший вдруг проявить усердие и послушать профессора, он глубоко вздохнул и, подперев голову рукой, с любопытством уставился на Вадима. Потом он выпрямился, опустил руки под стол. Слушал удивленно, с полуоткрытым ртом. Вдруг хмурился и воинственно поднимал плечи, хотел что-то сказать, но сдерживал себя, молчал, горбился. И вновь выпрямлялся и быстро оглядывал всех в комнате. Потом он начал краснеть, лоб его заблестел, и он вынул носовой платок, но вытер почему-то подбородок.
Когда Вадим кончил рассказ о Вале, Палавин сразу спросил:
— Ну и что?
— Я знаю, — сказал Вадим, глядя на Палавина, — что Палавин все рассказанное мною может отрицать. Свидетелей нет. Самой Вали здесь нет. Но дело не в этом. У нас тут не судебное следствие. Все, что рассказала мне Валя, — а я верю ей до последнего слова, — только добавление к остальному. Портрет готов. Мы обсуждаем сегодня поведение человека, его характер и жизнь. Я знаю, не только мне — другим тоже есть что сказать. И вот давайте поговорим, потому что… — и, мрачно насупясь, Вадим закончил скороговоркой: — …Потому что пока еще есть время. Еще можно что-то ему объяснить. Человек он все же не потерянный, я думаю… Так мне кажется, во всяком случае…
— Спасибо, — сказал Палавин. — Прошу слова!
— Белов, кончил? — спросил Спартак.
— Кончил пока.
Вадим сел, и сейчас же, не дожидаясь приглашения Спартака, поднялся Палавин.
— Я обвиняю Белова! — выговорил он поспешно, — Обвиняю его в злонамеренной клевете! Да, не он обвиняет сегодня, а я его обвиняю…
— Ты говори, говори, — сказал Спартак, хмурясь, — а мы уж тут разберемся, кто кого обвиняет.
— Я и говорю, товарищ Галустян. Прошу не понукать. Так вот, Белов узнал окольным путем кое-что из моей, о моей… ну, неудачной любви, если хотите, и постарался из этого «кое-что» состряпать дело. Аморальное дело, грязное, постарался облить меня грязью. Я-то знаю, зачем это нужно. И я возмущен тем, что бюро комсомола находит возможным под видом обсуждения моего, так сказать, общественного лица выслушивать эту нелепую сплетню. Я возмущен беспринципностью бюро — прошу записать в протокол! Что, у нас нет больше дел на бюро? Все у нас блестяще, все вопросы решены?
Спартак постучал смуглым остроугольным пальцем по столу.
— Палавин, ты должен говорить сейчас не о бюро, а о себе. Отвечай Белову по существу.
Палавин посмотрел на Спартака, потом на Вадима, на членов бюро и вдруг опустился на стул.
— Я отказываюсь вам отвечать.
— Что? Отказываешься отвечать комсомольскому бюро? — спросил Спартак после паузы.
— Я отказываюсь, да. Потому что вы неоправданно вмешиваетесь в мою личную жизнь… Это низкое любопытство…
— Нет, подожди, Палавин! — сказал Спартак, вставая, и его черные брови жестко сомкнулись. — Ты не своди весь разговор к этой истории с Валей. Не хитри, Сергей! Белов говорил обо всем твоем поведении в институте, о твоем отношении к преподавателям, к товарищам, подругам — вот о чем. Будешь отвечать?
Палавин отрицательно покачал головой.
— Так. Ну что ж, — сказал Спартак, помолчав, — не хочешь сейчас говорить, заговоришь потом. Кто будет выступать?
Попросил слово Горцев, член бюро по сектору быта. Говорил он медленно, с утомительными паузами и все время, пока говорил, трогал лицо: потирал пальцами бледный лоб, нежно ощупывал шею, накручивал на палец белокурую прядь… Да, он тоже замечал, что Палавин выбрал в жизни нехороший, нетоварищеский стиль. Но ему не казалось возможным обсуждать на бюро мелкие факты, характеризующие этот стиль. Теперь ему кажется, что это будет полезно для Палавина. Ведь было же полезно для Лагоденко то комсомольское собрание, на котором критиковали Лагоденко за грубость, бахвальство, недисциплинированность. Лагоденко сильно изменился за последнее время, и в лучшую сторону.
— Женился — остепенился, — сказал кто-то шутливо.
— Нет, потому что многое понял и воспринял критику правильно. С Палавиным дело сложнее и ошибки его серьезней. В истории с этой девушкой… Тут, конечно, трудно разобраться, если Палавин отказывается говорить. Вероятно, он вел себя небезукоризненно. Вероятно, так. Но то, что он отказывается говорить…
— Я буду говорить в райкоме! — отрывисто кинул Палавин. — О вас буду говорить и о Белове…
Затем выступили Нина Фокина и Марина. Обе говорили очень пространно, с жаром, и, хотя они целиком поддерживали Вадима, ему казалось, что выступления их так же неубедительны и нечетки, как и выступление Горцева. Да, они возмущались поведением Палавина, говорили гневные слова, требовали строгого выговора с предупреждением, но Вадим чувствовал, что возмущает их главным образом поступок Сергея с Валей. А это очень принижало обсуждение, а Сергею давало возможность спорить, оправдываться.
Как только Марина умолкла, Палавин попросил слова.
— Нет, я все же буду говорить, — сказал он, решительно встряхнув головой. — Я не доставлю вам удовольствия своим молчанием. Выясняется, что здесь обсуждают мой характер. Обижаются даже, что я не принимаю в этом участия… Да, это мило! — Он нервно усмехнулся. — Не надейтесь, пикантных подробностей вы не услышите. Скажу только, что обвинение насчет Вали я полностью отметаю. У вас нет никаких оснований обвинять меня в аморальном поведении по отношению к ней. Никаких! У вас нет фактов. Слова Белова — только слова. Громкие, пустые слова. Ах, нехорошо, безнравственно! А что безнравственно? Что нехорошо?.. Ведь он так и не смог ясно сказать: что худого я сделал Вале? И не сможет, конечно. Потому что то, что произошло между нами двумя — мной и Валей, — это дело нас двоих. И больше я ничего не скажу по этому делу. Да, личная жизнь у нас сливается с общественной. Но это не значит, что личная жизнь целиком поглощена общественной, растворяется в ней. Нет! Существует грань, и остерегайтесь переступать эту грань без достаточных оснований. Я не позволю производить над собой эксперименты! — Он говорил теперь очень громко и уверенно и размахивал кулаком, точно нацеливаясь самого себя ударить в подбородок.
— Ты отрицаешь все, что говорил Белов? — спросил Спартак.
— Что? — Палавин молчал секунду, глядя на Спартака пристально, потом заговорил еще громче: — Отрицаю? Да, я отрицаю этот тон, эту оскорбительную манеру… эту, понимаете… это высокомерие и ханжество одновременно! Вы слышали, что считает Белов своей главной виной? Своей главной виной он считает, видите ли… — Палавин возбужденно рассмеялся, — то, что он долго мирился с моими недостатками! А, каково? Нет, просто блеск!..
Вадим заметил, что Спартак чуть заметно усмехнулся и, чтобы скрыть улыбку, нахмурился и сказал сурово:
— Ты брось к словам придираться! Человек оговорился, слушай…
— Оговорился? Нет, нисколько! Скорее — выговорился, да, да! У самого Белова, видите ли, недостатков, конечно, быть не может. Что вы?! Откуда? Это же ходячая добродетель. У него осталась единственная забота — искоренять недостатки в других. И вот на этом благородном поприще он что-то недосмотрел, провинился… Ай-яй-яй! — Палавин сцепил руки в пальцах и горестно покачал головой. — И это, по-вашему, не высокомерие, не зазнайство? Это ли, черт возьми, не дьявольская, отпетая самовлюбленность? И вот этот человек, так называемый «друг детства», который всю жизнь, оказывается, меня обманывал, лицемерил, — я думал, что он относится ко мне честно, по-дружески, а он, значит, только «мирился с моими недостатками»! — этот человек смеет обвинять меня в бесчестии, в аморальном поведении! Да разве он может понять всю сложность, всю глубину моих отношений с Валей? Разве может понять он, этот добродетельный уникум, этот достойный член «армии спасения», что разрыв с Валей мне тоже стоил… И мне пришлось кое-что пережить?.. Хотя, впрочем, говорить об этом я тут не буду. Я дал себе слово. Короче говоря, я считаю: все выступление Белова — это наивное ханжество, над которым в другое время я бы весело посмеялся и только. А сейчас вот приходится с серьезным видом что-то объяснять, доказывать.