было непросто. Она настойчиво, с притворной ласковостью допытывалась:
— А зачем тебе столько денег, Семеныч? Дядька ты старый, одинокий, ни кола у тебя, ни двора.
— У меня полдома в Дмитрове.
— Что ты понимаешь, трещотка? — вступался за Нагаева Марютин. — Сорок лет, говорит, старый. Глупость какая. Вот именно в самый раз ему деньги нужны, чтобы семью заводить и все хозяйство.
— Я б тебе показал, какой я старый, — бормотал Нагаев.
Марина хохотала:
— Ой, надо же! Комик! Только показывать и осталось, верно…
— Машка! Язык оборву! — кричал Марютин строго, а в душе смеялся.
В начале августа выдался один особо мучительно жаркий день. Никто в дневные часы не работал. Экскаваторщики валялись голышом в будках, истомившиеся, дохлые: разговаривать лень, курить неохота, и спать не спится. Даже чай налить в пиалушку рука не поднимается.
Один лишь нагаевский экскаватор громыхал в забое. Вдруг умолк. Настала тишина и длилась долго. Нагаев не появлялся. Почуяв недоброе, Бринько с Амановым натянули штаны, накинули рубашки, чтоб не спечься, и пошли в забой.
Нагаев лежал навзничь на песке возле экскаватора — глаза закатились, лицо белое, безжизненное, закинуто подбородком вверх.
Ковш, наполненный грунтом, покачивался высоко под стрелой. Видимо, в последний миг перед затмением сознания Нагаев успел нажать на тормоз.
Убедившись, что Нагаев жив, но в глубоком обмороке, Иван сгреб его в охапку и понес в будку. Аманов полез в кабину, чтобы вывалить грунт и опустить ковш, как положено.
В кабине стояла такая сухая, мертвящая жара, какая может быть в тандыре, в туркменской каменной печке, когда в ней пекут хлеб.
Догоняя Бринько, Аманов испуганно кричал издали:
— Живой? Сердце бьет?
— Да бьет, бьет, — отвечал Иван. — Сомлел от жары и кувырнулся. Жадность…
Принесли, положили на койку. Нагаев не приходил в сознание. В будку вбежала Марина, растолкала всех, начала, сверкая глазами, командовать бойко, вдохновенно:
— Куда голову лежите? Беспонятные! Батя, мочи полотенце! Да куда ты в ведро? То ж нагретая! Бегите один кто к колодцу!
Эсенов побежал. Экскаваторщики переговаривались вполголоса:
— Ему бы двести граммов…
— А где взять?
— Вот и я про то…
— Никаких граммов! И чего задымили, чего задымили? — набросилась на мужчин Марина. — Мотайте отсюда с табаком!
Через четверть часа Нагаев пришел в себя. Первое, что сказал: «Ковш опустите».
Чуть спала жара, экскаваторщики ушли к машинам. Нагаев тоже попытался встать и пойти, но свалился на пороге будки. Он очень ослаб. Он пролежал весь вечер и весь следующий день.
Марина поила его крепким чаем, смачивала в холодной воде полотенце и прикладывала к его голове и сердцу. Сильными руками она переворачивала его с боку на бок и обтирала грудь, спину и плечи холодным. Нагаев ворчал сквозь зубы. Ему было стыдно своей наготы и беспомощности. А Марина упивалась ролью спасительницы. Она по-прежнему как будто не замечала, что имеет дело с мужчиной: Нагаев был для нее просто больной дяденька, всамделишный пациент, которого интересно лечить и выхаживать. Ведь она мечтала стать медсестрой, а когда-нибудь и настоящим врачом, — правда, для этого ей не мешало бы закончить три последних класса.
Желтолицый, обросший щетиной, протянув вдоль тела худые руки, лежал Нагаев на койке и пристальным взглядом смотрел на девушку. С трудом разжимая губы, цедил:
— Ну и Трухмения, ну и дрянь земля… Пропади пропадом…
— Нет, туркменская земля хоро-о-ошая, — говорила Марина мягким, баюкающим голосом, каким полагается говорить больничным сиделкам. — Правда, солнышко у нас злое, его остерегаться надо.
— И какое меня лихо занесло сюда, дурака?
— Земля наша очень прекрасная, Семеныч. Вот поехал бы ты в Чарджоу…
— Молчи! Понимаешь ты… — Он вздыхал и отворачивался. Марина кротко молчала. — Ты ведь, глупая, жизни не знаешь. Не видала ничего, кроме песков да пылюки, — медленно продолжал Нагаев. — А какие леса в России! Реки… Городов настоящих не видела… Эх, голубка… А дожди какие! «Не осенний мелкий дождичек» — знаешь песню?
— Слыхала вообще…
— Слыхала! — Нагаев презрительно двигал рукой. — Что ты понимать можешь? Ничего.
И вновь умолкал. Марина тихо сидела на войлочном полу, а он, передохнув, продолжал вяло и сбивчиво поносить жару, стройку, начальство, вспоминал прошлое, какие-то другие стройки («Вот была житуха! Дай бог всякому!»), хвалился прежней своей жизнью и вдруг с непонятным раздражением начинал высмеивать Марину за ее любовь к Туркмении и за невежество.
И, может быть, оттого, что Марина покорно слушала, или оттого, что Нагаев просто обмяк душой и телом, он делался все откровенней и рассказал кое-что о своей жизни, чего раньше никогда не рассказывал.
Исколесил он, оказывается, всю страну — от Мурманска до Сибири. Работал лесорубом, плотником, трактористом, шофером на автобусе, а последние семь лет — экскаваторщиком на разных стройках, в том числе на Волго-Доне. И в Москве побывал, и в Ленинграде жил две недели, как генерал, в самой лучшей гостинице, и заграницу успел посмотреть в период войны. Наконец, сюда занесло, в чертово пекло.
Дальше — больше, и про семейные дела пошел рассказ. Не всю жизнь Семен Нагаев бобылем гулял. Была и у него семья когда-то — жена молодая и ребеночек. До войны, конечно. А вернулся с войны в родной город Дмитров и узнал «приятную» новость: жена другого мужика нашла, одного завгара, Лыкина Сережку. Он ей в период войны большую помощь оказывал, выручал крепко. И ничего удивительного, потому что у Сережки транспорт в руках и весь район знакомый. И, короче говоря, она к нему прилепилась, и ребеночек его уже папой зовет, полный порядок.
Марина, жадно слушавшая, сказала решительно:
— Значит, не любила она тебя, Семеныч!
— А за что любить? Пришел я гол как сокол. Барахла всякого не привез, как другие, не довелось. Был шоферяга, и обратно за баранку садись. А тот-то, Лыкин Сережка, всему Дмитрову был король, такие дела обделывал — ой, господи! Правда, на денежной реформе, говорят, погорел сильно…
— Ну, а дальше что? Как ты с ней? — не терпелось узнать Марине.
— Дальше что ж? Она с ним, с дочкой, а я сам по себе.
Марина вздохнула, нервно стискивая пальцы.
— Надо же… А дочка большая?
— Семнадцатый год нынче. Мать у меня в войну померла, из родных один брат живой, у него семья громадная, в Дмитрове живут. Там полдома мои. Когда захочу — вернусь. Да только чего там делать? Не могу я там… Я, например, понял, как жить надо. Ведь в жизни самая сила что? Вот что! — он поднял руку горстью и большим пальцем с коротким желтым ногтем потер два других пальца. — Точно говорю. Я по свету помотался, все про все знаю.
— А для чего, Семеныч?
— Что?
— Мотаешься для чего?
— Да так… — Нагаев посмотрел искоса в синие внимательные глаза Марины и сказал равнодушно: — Машину хочу купить.
— А машину для чего?
— Дурочку-то не ломай. Не знаешь, машина для чего?
— Нет, правда, коли ни семьи, ни хозяйства, зачем тебе машина?
— А это нам известный вопрос, — проворчал Нагаев и добавил сурово: — Иди-ка за дровами, шлепай. А