смогла сдержать слез.
Отец поднял голову и рассматривал свою дочь, словно никак не мог осознать, что случилось только что за его спиной. Взгляд его с кровати перешел на меня. «Что здесь происходит? — прочла я в его глазах. — Дети умирают один за другим, и все мои молитвы, мольбы, просьбы, свечи и золотые монеты — напрасны…» Слезы хлынули из его глаз, стекая по щекам и капая прямо на руку Эмилии. На какое-то мгновение я поверила, что они станут той живой водой, которая вернет нашу девочку к жизни.
Патер Арнольд склонился над ней. Два пальца, скользя, коснулись ее вытянувшегося лица и дошли до век.
— In manus tuas, — прошептал он, и ее навсегда остановившиеся глаза скрылись под веками, рот закрылся, чтобы не смеяться больше никогда.
Как дух смерти, патер Арнольд витал над одром Эмилии, черный и тихий, среди слез и жалобных стенаний, дух, который завершил то, чего были не в состоянии совершить скорбящие.
— Deus apud quem omnia morienta vivunt, cui non periunt moriendo corpora nostra sed mutantur in melius.[75]
Его мрачный наряд быстрой тенью пронесся над смертным одром, когда он высвободил руку сестры из моих рук и сложил обе ее руки на груди. Потом он расставил длинные белые свечи вокруг ложа усопшей и отодвинул ковер, прикрывавший одр. В покои проник свет.
— Domine, exaudi orationem meam et clamor ad te veniat![76]
Трогательная мелодия заупокойных псалмов перекрывала жалобные стенания и, словно птица, парила над суетой.
Патер развел в стороны руки:
— Quia defecerunt dies mri, et ossa mea sicut cremium aruerunt. Similis factus sum pellicano solitidinis, factus sum sicut nycticorax in domicilio. Dies mei sicut umbra declinaverunt, et ego sicut foenum arui.[77]
Трогательные слова, повторяясь, утешали, даже если смысл их не был понятен… Мои губы шевелились автоматически от одного слова к другому, пока не выстроились в цепочку ровных жемчужин. Эмилия лежала передо мной, бледная, со спокойным лицом. Капли святой воды застыли на ее щеках и в уголках глаз. Я была почти уверена, что она вот-вот откроет глаза и спросит меня:
— Что все они делают тут? К чему все это? Я хочу спать, Элеонора. Попроси их выйти.
Я протянула к ней руку.
— Эмилия?
Арнольд заметил это, и я поспешно отдернула руку, смутившись его взгляда.
Из сада в башню доносился теплый голос Нафтали, который тихо пел для моей сестры.
— Ulechaja Metaja, uleaska jatehon lechajej Alma…[78]
Фигуры, мельтешащие передо мной, стали принимать расплывчатые очертания, голову будто сжало клещами, когти вонзились в мои виски. Черные одежды патера закрыли передо мной почти все пространство, сливаясь с мрачными стенами. Свечи тусклым отблеском, дрожа, горели передо мной, превратясь в одно светящееся пятно… Звуки стали приглушенными, ладан заполнил легкие… Земля ушла у меня из-под ног, я оперлась о стену и упала. Никто не поддержал меня.
— De profundis clamavi ad te, Domine! Domine, exaudi vocem meam! Fiant aures tuae intendentes in vocem deprecationis meae! Si inquitates observaveris, Domine, Domine, quis sustinebit?[79]
Я открыла глаза. Рядом сидела Майя и обмахивала меня со всех сторон. Глаза ее были красны, веки набухли. Следы слез были видны на всем ее морщинистом лице.
— Из всех детей, которых я выкормила и вынянчила, ты осталась последней, — хрипло прошептала она. — Почему Бог так жестоко наказывает нас? Почему?
Закрыв лицо распухшими руками, она начала качаться из стороны в сторону и ее усталые плечи поникли еще больше.
— Jehe Schemeh raba mewarach, leAlam ule Almej Almaja![80]
— Кто-нибудь наконец может заставить еврея замолчать? — прошипел кто-то.
Я осторожно повернула голову. Дверь в комнату была отворена. Пение плакальщиц напоминало мне шум бури, который после небольшой передышки возобновлялся с большей силой и заполнял собой всю башню, прерываемый лишь речитативом моего духовного отца.
— Quia apud te proritiatio est, et propter legem tuam sustinui te, Domine, sustinuit anima mea in verbo ejus.[81]
Забренчало кадило, и стенающие умолкли на секунду, чтобы перекреститься.
— Jitbarach wejischtabach, wejitromam, wejitnasej wejithadar, wejitealeh wejitehalal! Schemeh deKudescha berich hu, leajla minkal-Birchata weSchirata, Tuschbechata weNechaemata daamiran beAlma, weimeru Amejn.[82]
Ладан густым облаком проникал в дверь и одурманивал. Может быть, это духи в поисках других душ звали и меня?
Майя и Аделаида в те часы, когда мою сестру подготавливали для торжественного прощания и укладывали в гроб, оставались со мной, прижимали ко лбу холодные компрессы и поддерживали меня, когда я начинала задыхаться. Они вытирали мне слезы, которые от нервного напряжения текли по моим щекам не переставая, и я ощущала их вкус, испорченный привкусом желчи… И никому в голову не пришла мысль пригласить ко мне в башню еврея.
Когда Эмилию на носилках выносили из комнаты, я нашла в себе силы подняться с кровати, поддерживаемая обеими женщинами, и пойти вслед за ними в часовню. И здесь они смотрели за мной, когда я на протяжении многих часов сидела возле моей сестры около мерцающих свечей, от которых глаза мои горели, — или то были слезы, которые скрывались внутри?
— Она благочестивая женщина, — услышала я за собой шепот Аделаиды. Платье ее зашуршало, когда она усаживалась поудобнее. — Я слышала, что так было не всегда.
— У нее есть причина прилюдно показывать свою богобоязненность, — пробормотала моя горничная. — И, возможно, когда-нибудь Всевышний простит ее.
Я никак не отреагировала на эти слова. Пусть говорят, что хотят. Я сидела здесь для того, чтобы быть рядом с Эмилией, так же как и в последние ее дни, почти не отлучаясь.
— Initio tu, Domine, terram fundasti, et opera manuum tuarum sunt coeli. — Патер перелистнул страницу. — Ipsi peribunt, tu autem permanes, et omnes sicut vestimentum veterascent.[83]
Две изящные руки накрыли мои плечи шерстяной накидкой.
— Господь не оставит вас своей милостью, Элеонора.
Голубые глаза Аделаиды сияли в свете свечей. Она все еще сидела рядом, когда солнце уже давно скрылось за горизонтом, когда колокол пробил полночь и до тех самых пор, пока не забрезжил рассвет; когда головокружение опять стало мучить меня, она давала мне питье и растирала мои ледяные руки. Три дня эта девочка, ставшая графиней Зассенбергской, была со мной в часовне, читала псалмы, осеняла себя крестом и своим присутствием согревала мою превратившуюся в ледяную глыбу душу. Ее слезы были моими слезами, ее траур — моим трауром.
Я же сидела совсем близко около своей сестры и старалась запечатлеть в памяти ее посмертные черты, неподвижно, пристально вглядываясь в родное лицо, обвиняя в ее смерти все силы мира.
Погребение было назначено на среду, на третий день после смерти. По желанию моего отца сестру должны были похоронить рядом с умершей графиней. Последним желанием матери было найти свое упокоение не в часовне замка, а в церкви того аббатства, которому она при жизни делала значительные пожертвования. Фулко не мог похоронить ее в приделе церкви, на такое погребение имел право один только граф. Но там, где она покоилась сейчас, она была даже ближе к Господу.
После большого пожара монастырскую церковь снесли, а во дворе поспешно была сооружена небольшая деревянная церковь, в которой должны были проходить богослужения, пока не будет построено новое здание. До захоронений огонь не добрался, так что погребение наметили именно там. В день смерти Эмилии отец обговорил все формальности со своим племянником: наметил место погребения и наряду с