– Мы так ни о чем не договорились, – сказал он. – Этот Васильев от своего не отступится. Не тот человек, такие не отступают. Или я совсем не разбираюсь в людях.
Васильев сидел в утлом креслице перед круглым, в человеческий рост, зеркалом, обрамленным в ореховую резную раму. Он пристально, сощурив глаза, рассматривал свое отражение. Ничего особенного, человек как человек. Ботинки хорошие, из темной крепкой кожи, на высокой подошве, с глубоким рельефным рисунком протектора. Как раз по погоде ботинки. Немного помятый синий костюмчик, недорогой, но добротный, шерстяной. Светлая сорочка, темный галстук с вышитым на нем светлыми нитками гербом несуществующего государства или княжества. Этот светлый герб, если не присматриваться внимательно, напоминает только что посаженое пятно от сливочного пломбира или плевок.
Впрочем, все это мелочи, герб этот, будь он неладен, и синенький костюмчик. И овальная пряжка брючного ремня, словно надраенная бархоткой, лезет в глаза, блестит, как пасхальное яйцо. Главное, в общем и целом, выглядит Васильев неплохо, физиономия свежая, будто он только что с курорта вернулся, а не провел несколько недель в напряженной, но бесплодной работе, будто вовсе не он до утра мучался бессонницей, размышляя о собственных поражениях и неудачах. И он забылся странной давящей голову дремотой только под утро. И сон странный привиделся. Снится будто он, Васильев, атеист, всегда смеявшийся над сказкой о Боге, стоит на коленях в красном углу и истово молится, бьет низкие поклоны. А потом поднимает голову, а угол-то пустой, нет в нем иконы. И холодный пот вдруг пробивает по спине, холодный пот страха.
Васильев потянулся к тумбочке, плеснул в массивный стакан с толстым дном водки и немного фруктовой воды. Выпить можно, даже нужно, хотя легче все равно не станет. Концом шариковой ручки размешал коктейль, давший обильную зеленоватую пену, сделал большой глоток и поморщился. В доме такая тишина, что, кажется, уши заложило. Только вот дождик, зарядивший с утра, промозглый холодный дождик тревожит своими звуками, тянет в окно гнилым запахом весны, растаявшими помойками. Капли тихо стучат по жестяному подоконнику, в стекло скреблась ветка старой яблони.
Влажный ветерок, влетавший в комнату через переоткрытую форточку, шевелит линялую ситцевую занавеску, разгоняет табачный дым. Серая весна, совсем не похожая на весну, обещала только этот дождь, низкое мглистое небо – и ничего больше.
Кажется, внизу на первом этаже скрипнули половицы. Или эти звуки только мерещатся ему? Васильев прислушался, вроде, все тихо. Может, неутомимая и ушлая хозяйка дома Марья Никитична, с утра отправившаяся в собес то ли клянчить единовременное пособие, то ли о прибавке к пенсии хлопотать, скоро закруглила дела и уже возвратилась обратно. Если действительно так, если она вернулась, то сейчас старуха поднимется сюда, наверх, и начнет донимать Васильева своими бестолковыми нудными разговорами. Он снова прислушался к неразборчивым звукам, неизвестно откуда идущим. Нет, это не бабка возвратилась. Не успеет она так скоро обернуться, не на ходулях же она в собес бегает. А просто скрипит старая яблоня за окном, разросшимися ветками царапает стекло.
Васильев вытянул вперед ноги и покосился на большой мягкий чемодан, сложенный в дорогу. Уже скоро. Через полчаса пора отчаливать. Он поднял стакан и, отсалютовав своему отражению в зеркале, выпил.
Все, хватит изводить себя душевным мазохизмом, оправдываться перед собой. Ничего не получилось из этой затеи, псу под хвост вся работа, но нет здесь его вины. Васильев действовал методично, правильно действовал, пусть несколько прямолинейно, но правильно. Он пришел бы к цели, но не судьба. К его голосу, здравому и трезвому, никто не захотел прислушаться. Трегубович, которого посадили ему на шею, предал. По-другому и быть не могло. В самой ущербной природе, в натуре этого подонка заложено предательство. Васильев распечатал новую сигаретную пачку, скатал в маленький шарик блестящую фольгу, щелкнул зажигалкой.
Крепко затянувшись, он свернул губы трубочкой и стал пускать изо рта кольца табачного дыма, наблюдая за собой в зеркало. Может, все ещё и наладится? А, нечего себя убаюкивать ложью, эта не та ложь, в которую легко верится. Говоря по правде, выглядит он дерьмово, и костюмчик на нем дерьмовый, и ботинки тоже. И, главное, вся жизнь насквозь дерьмовая. И ничего уже не наладится, раз такой шанс, выпадающий провинциальному милицейскому оперу только раз в жизни, раз такой шанс упущен – ничего уже не наладится.
Он проиграл по-крупному, но проиграл не по своей вине, его подставили, его предали все, кто только мог предать. Он, работая в провинции долгих девять лет, долго ждал шанса выбраться из этого болота, из рутины этой, подняться наверх, возможно, на московский уровень подняться. И вот результат. Все потеряно, теперь нечего и думать о переводе на службу в Москву. Только душу травить этими мыслями. Все планы, все честолюбивые задумки полетели к черту. Но надо уметь держать удар, надо уметь проигрывать. Авось, прошлая схватка не последняя в его жизни. Возможно, будут ещё другие специальные операции, он относительно молод, значит, рано ставить крест на карьере, шансы продвинуться по служебной лестнице, шансы подняться высоко, ещё непременно появятся. Плохо ли, хорошо ли, но сейчас все закончилось. И все, о неприятном надо забыть и жить дальше. Васильев сделал большой глоток из стакана.
Нет, самого себя упрекнуть не в чем. В конечном итоге, это даже не его, Васильева, поражение. Он не проиграл. И голова на месте, там, где ей и положено быть, на плечах, на крепкой шее. Он просто остался без премиальных. И без повышения. Не о чем жалеть кроме как о деньгах. Все хорошо, все нормально, – снова успокоил себя Васильев. Уже завтра к вечеру он будет дома. Встретится с женой. А неприятности скоро забудутся. Человеческая память так устроена, что со временем забывается все, даже такие неудачи. А теперь пора собираться. «Все хорошо, все просто отлично», – сказал он вслух. Васильев поднялся на занемевшие от долгого сидения ноги, допил водку и, широко размахнувшись, запустил стаканом в круглое зеркало. Осколки разбитого мира разлетелись по сторонам, застучали по стенам, рассыпались по полу.
Нет, как побитая собака он не уйдет. Аверинцев упрямый. Но посмотри на него ближе, что это за человек? Жалкий полумертвый инвалид, надави на такого хорошенько – и душа вылетит. От него покойником за версту воняет. И он, эта развалина, ещё смеет что-то вякать, свои условия диктовать. Никуда Васильев не едет, это решено. Он дожмет Аверинцева. Как именно? Вот об этом и нужно подумать, спокойно, без спешки.
Смахнув с сиденья острый осколок зеркала, он снова упал в кресло, вытянул вперед ноги, поднес к губам бутылочное горлышко и сделал большой глоток водки. Но вот опять этот звук. Только на этот раз явственно слышно, как внизу на первом этаже заскрипела половица. Сейчас он не мог ошибиться. Бабка все-таки вернулась. До чего же она шебутная, беспокойная старуха, ни минуты на месте не усидит, а все на плохое здоровье жалуется и хочет еще, чтобы ей верили. Видно, собес оказался закрыт. Или случилось что дорогой. Может, кошелек тяпнули, она и вернулась. Васильев поставил бутылку на прежнее место, замер в кресле, прислушиваясь, затаил дыхание.
– Марья Никитична, это вы пришли? – напрягая горло, крикнул он.
Молчание. Гудящая, звонкая тишина. Только капли влаги все ударяют и ударяют в подоконник. Чертыхнувшись, Васильев поднялся на ноги, почувствовав, как его слегка качнуло в сторону. Не надо было хлебать столько водки на пустой желудок, не прибавляет сейчас спокойствия это пойло, лишь злость, лишь раздражение растет, распирает душу.