— Верно.
Честность Пенни — бесплатное приложение ко всем ее прочим достоинствам, как нагота в порнофильме: можно следить за действием, а можно просто любоваться телом.
— Ну, сколько лет прошло? — спрашивает она. — Семь? Восемь?
— Вроде того.
Она оглядывает меня с головы до ног:
— Видок у тебя ни к черту.
— Спасибо. А ты — очень хороша.
— Правда? — Она улыбается.
Она и вправду мила, даже красива, только без той сочности и огня, который спалил когда-то всех парней в нашей школе. Как же я хотел ее тогда! Но она была королевой красоты, ее хотели все, так что мне такой орешек был просто не по зубам. Зато я решил стать ее лучшим другом — это такая форма мазохизма, характерная исключительно для стеснительных, неуверенных в себе подростков. Уму непостижимо, сколько часов провели мы вместе: я покорно слушал, а она рассказывала про всех кретинов, которым отдавала свое тело, вместо того чтобы любить меня.
Время и жизненные перипетии заострили и прежде-то не очень мягкие черты Пенни, и лицо ее теперь — точно нож, а груди — два кулака, сжатые под тесной рубашкой. В ней сохранилась агрессивная сексуальность, а я уже столько недель один, без женщины, без ласки, что меня возбуждает все, даже блеск ее влажных зубов, когда она раздвигает губы в улыбке.
— Я слышала про твою жену, — говорит Пенни. — Точнее, отсутствие оной.
— Худые вести не лежат на месте.
— Ну, все-таки я у твоего братца работаю.
— И как работается?
Она пожимает плечами:
— Он иногда заигрывает, но руки не распускает.
Когда-то Пенни планировала выйти замуж, переехать в Коннектикут, завести четырех детей и собаку, золотистого ретривера, и сочинять детские книжки. И вот ей уже тридцать пять лет, она по-прежнему живет в Элмсбруке и считает достойным упоминания, что босс не лапает ее на рабочем месте.
— Жалеешь меня, — говорит Пенни.
— Нет. С чего ты взяла?
— Ну, ты вообще не большой мастак скрывать свои чувства.
— Я сейчас в основном себя жалею, на других жалости не хватает.
— Джад, от тебя ушла жена. Это случается сплошь и рядом.
— Господи, Пенни!
— Прости. Правда — штука жестокая. Ты до нее еще не дозрел.
— Ну а у тебя какой сюжет?
Она пожимает плечами:
— Да никакого. Никакой чудовищной травмы, на которую можно было бы списать несложившуюся жизнь. Ни катастроф, ни разводов. Куча плохих мужиков, но и куча хороших, которым я, в конце концов, оказалась не нужна. Я пыталась как-то себя вылепить, но — не вышло. Это тоже случается сплошь и рядом.
— Хорри сказал, что ты по-прежнему на коньках?
Она кивает:
— Даже преподаю, на катке у Келтона.
— Я так любил смотреть, как ты катаешься.
— Да, помню. А помнишь наш уговор?
— Помню.
Мы смотрим друг на друга. И отводим глаза. Повисает неловкая тишина, которую Пенни прерывает словами:
— Повисла неловкая тишина.
— Угу.
— Значит, ты сидишь шиву?
— Сижу.
— Надо мне как-нибудь на днях вас навестить.
— У тебя в запасе пять дней.
— Вы и вправду затеяли шиву на семь дней, по полной программе?
— А то!
— Если хочешь — заходи на каток, я там с одиннадцати, каждое утро.
— Они так рано открываются?
— Открываются в час, но хозяин дал мне ключ — в обмен на плотские утехи.
— Хорошо тебе.
— Шутка, Джад.
— Знаю.
— Ты раньше любил мои шутки, смеялся.
— Шутки были смешнее.
Она усмехается.
— Какая жизнь, такие и шутки, — произносит она и смотрит на меня долго, пристально. Интересно, что она видит? В школе внешность у меня была самая заурядная, мы с Пенни просто дружили, и я тихо подыхал от желания. Внешность у меня по-прежнему заурядная, но сейчас я стал старше, толще и печальнее.
— Послушай, Джад, — говорит она. — Похоже, настал момент, когда наша встреча грозит обернуться пустой болтовней. Не думаю, что нам обоим этого хочется. Поэтому давай-ка я тебя поцелую и иди с богом. — Она целует меня в щеку, слегка дотронувшись до уголка губ, и говорит с лукавой улыбкой: — Это я нарочно. Чтоб тебе было о чем подумать, кроме твоей бывшей жены, пока ты там целый день шиву сидишь.
Я улыбаюсь:
— А ты, Пенни, большой мастак не скрывать вообще ничего.
В ее ответной полуулыбке сквозит горечь.
— Это все антидепрессанты. Во мне никаких тормозов не осталось.
Уговор мы заключили, когда нам было по двадцать лет и мы встретились, вернувшись в родной город на каникулы. Ее бойфренд ушел в пеший поход по Европе, моя подружка… да не было у меня еще никакой подружки, и — о чудо! — после долгих лет платонической дружбы, на протяжении которых Пенни ценила во мне лишь чуткое ухо и надежное плечо, она обратила внимание и на другие части моего тела. Дни я проводил, помогая отцу в магазине, а ночи где попало, но непременно с Пенни, которая вывела для себя удобную этическую формулу, допускавшую со мной все, кроме полноценного полового акта, — это помогало ей считать, что парню своему она не изменяет. Однажды ночью, когда мы, голые и потные, лежали на диване у нас в подвале, а мои родители похрапывали наверху, Пенни вдруг перестала стонать и тереться о мой стоящий член и обхватила мое лицо влажными ладонями.
— Ты ведь знаешь, что ты мой самый лучший друг? — спросила она.
— Знаю. — Сейчас, когда ее горячее, потное тело так тесно, так близко прижималось к моему, слышать, что я ее лучший друг, было уже не так мучительно.
— Может, это последнее лето, которое мы проводим вместе. Все в последний раз.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что такова жизнь, Джад. Она уже не за горами. Кто знает, что с нами будет? Так что давай заключим договор.
— Какой договор?
Мы все еще продолжали слегка двигать бедрами — точно уличные жонглеры — и легонько касались друг друга, боясь выпасть из ритма.