— до поры, покуда не наступали ближнему на любимую мозоль. И тут оба начинали кровожадно мечтать о мести, и приходилось сдерживаться, чтобы друг друга не убить.
— Значит, наши деньги — это твои деньги? — возмутилась Джен. Глаза ее загорелись праведным гневом: она, без зазора и перерыва, уже вступала в новую битву. С годами Джен совершенствовала это умение, точно боксер, который не переставая молотит кулаками, чтобы предотвратить удар противника. От споров с ней у меня обычно кружилась голова.
«Ролекс» я, разумеется, надел. Собственно, это было неизбежно. Старые часы нашли последний приют в маленьком отсеке ящика с носками — рядом с ключами от старой квартиры, парой испорченных сотовых телефонов, моим студбилетом, нунчаками, сохранившимися класса с шестого, когда я увлекался ниндзя, бейсбольным мячиком, который я, когда был совсем маленьким, поймал с броска легендарного Ли Мазилли на нью-йоркском стадионе «Шей», и другими предметами из прошлой жизни, с давно закрытых и запечатанных ее страниц.
«Ролекс» показывал три часа дня. Мне требовалось время — все обдумать, взвесить, решить, что делать дальше. Я принялся жать на кнопки в сотовом телефоне, перебирая телефонную книгу, но уже знал, что никому не позвоню. Может, нам с Джен еще удастся помириться, а если так, друзей в это посвящать нельзя, чтобы потом нас не подняли на смех. Я понимал, что ущерб невосполним, доверие попрано, самое святое поругано, но ведь существует мудрый стишок: «Спит жена с начальником — стану жить молчальником». Выходит, можно смириться с чем угодно, главное, чтобы все было шито-крыто? Да и звонить-то мне некому, все друзья у нас с Джен общие. Я дернулся было позвонить матери, но отец лежал в коме, и у мамы проблем хватало. Моя жизнь перешла в фазу свободного падения. Помощи ждать было неоткуда. Где-то в глубине горла встал холодный ком, и внезапно я забыл свой гнев, забыл, что меня обокрали… Всепоглощающий, бездонный ужас одиночества объял меня и стянул все мое нутро, точно тисками.
Я миновал крошечный деловой район Кингстона, потом вокзал и выехал к эстакаде I-87. Затормозив на обочине, долго смотрел на федеральную автостраду, на длиннющие фуры, на юркие машинки жителей пригородов, слинявших с работы пораньше, чтобы успеть до часа пик. Через пару часов все северное направление встанет в пробке. Меня тоже потянуло на север: вот выеду сейчас на шоссе, выберу полосу и — буду останавливаться только на заправках. Так, на бензине и пончиках, доберусь до штата Мэн, до какого-нибудь прибрежного городка, сниму домик и начну жизнь заново. Зимы там суровые, но я продам свой «лексус» и куплю крепкий пикап с цепями на колесах. Найду работу, может, даже связанную с физическим трудом, буду тянуть пиво в местной пивнушке, возьму из приюта одноглазого Лабрадора и подружусь с рыбаками. Они станут подтрунивать над моим происхождением, может, даже в шутку прозовут меня «Нью-Йорк». Со временем у меня появится легкий местный говорок. А еще я познакомлюсь там с женщиной, тоже приехавшей издалека, тоже сбежавшей от своего уродского прошлого. Она будет хороша собой и очень ранима, мы отличим друг друга безошибочно и влюбимся самозабвенно, очертя голову — как влюбляются только обездоленные люди. И все прочее отступит, забудется. На нашу свадьбу придет весь городок, и устроим мы ее в шатре, на газоне главной городской площади. А в кафе напротив, над рекламой фирменного блюда, вывесят приветствие молодоженам.
Но тут я вернулся к реальности. Ничего этого не будет: ни домика в Мэне, ни одноглазого Лабрадора, ни хорошенькой черноглазой женщины, которой суждено меня исцелить… Какое-то время я просто сидел и оплакивал будущее, которому не сбыться. Потом развернул машину и, все еще дрожа — я так и не переставал дрожать с тех пор, как выскочил из дома, — поехал назад, в город. Я уговаривал себя, что федеральная трасса и завтра будет на том же месте, а пока надо найти жилье поближе к дому.
За последующие несколько недель не произошло ничего, чем стоило бы особенно гордиться. Я залег в спячку в подвале супругов Ли, пустив корни на шаткой кушетке, которая — если верить рекламе — называлась тахтой. В комнате пахло плесенью и стиральным порошком. В тихое время суток я слышал, как жужжит спираль в электрической лампочке, голой лампочке, освещавшей мою комнату без всякого абажура. Телевизор я смотрел практически не переставая. Душ принимал редко, отрастил бороду. Мастурбировал без всякого удовольствия. Бороде придал форму эспаньолки. Набрал семь кило. Сочинял длинные послания, полные то гневных обличений, то жалостной мольбы, и печатал их на телефоне, покуда пальцы не начинали ныть и неметь. Я проклинал и заклинал Джен, но в конце концов стирал все написанное. Я лежал ночами без сна, глядя в потолок, а древние канализационные трубы стучали и скрежетали за тонкой перегородкой, и Джен с Уэйдом, точно порнозвезды, трахались в моем воображении в ритме этого скрежета.
Глава 4
Могильщик похож на Санта-Клауса и наверняка об этом знает, ну не может не знать! Надо же умудриться, имея седую окладистую бороду и этакое плотное телосложение, надеть красно-белую куртку и припереться в таком виде копать могилу на кладбище «Гора Сион»! С другой стороны, все понятно: если с утра до вечера зарывать в землю покойников, надо как-то себя развлекать. Как? Уж как умеешь. Впрочем, сегодня, когда мы под проливным дождем хороним отца, этот персонаж, несмотря на нелепейший наряд, ведет себя крайне деловито — даром что его куртка алеет, точно кровоподтек на фоне белесого, мертвенного неба. Мы несем гроб, а он дает тихие, но четкие указания, как опустить гроб на гидравлическую раму, установленную над свежевырытой могилой. Первая пара — мы с Полом, за нами — Барри, муж Венди, напарником которого должен, по идее, быть Филипп, но он так и не объявился, третья пара — дядя Микки и его сын Джулиус, только что прилетевшие из Майами. Микки мы не видели уже несколько десятилетий — они с отцом в свое время рассорились из-за каких-то денег, вроде бы отец ему одолжил, а Микки не вернул, поэтому двоюродный братец Джулиус был для нас совершенно чужим человеком. Эта парочка похожа на загорелых гангстеров из боевика: оба в крутых фирменных, но ненужных — по нашей-то погоде! — темных очках, с напомаженными волосами и одинаковыми золотыми кольцами с крупными розовыми бриллиантами.
— Правее, — командует Санта-Клаус. — Двигаемся слаженно, никто пока не опускает. Так, задние, приподнимите-ка его сантиметров на пятнадцать. Ага, хорошо. Теперь, господа, по моей команде будем опускать. Кто держит ноги — вы первые. Не резко. Берегите пальцы.
Кинорежиссеры любят снимать похороны под дождем. Скорбящие стоят в черных одеждах под огромными черными зонтами, которыми в жизни мы никогда не пользуемся, а капли падают как бы отдельно, чисто символически — на траву, на каменные надгробья, на крыши машин. Создают атмосферу. Только никто почему-то не показывает, как липнет к насквозь промокшим брюкам скошенная трава, как дождь — несмотря ни на какие зонты — молотит по голове и слизняками заползает за шиворот; как вместо того, чтобы печально размышлять об умершем, ты мысленно ползешь по собственной спине с каждой новой каплей. В кино отчего-то не видно, как вязнут в мокрых комьях выходные туфли; как вода просачивается сквозь щели в сосновых досках, из которых сколочен гроб, а оттуда сочится запах смерти и разлагающейся плоти; как куча земли, вынутая из могилы и ждущая, чтобы ее засыпали обратно, постепенно оплывает, превращается в жижу, растекается по лопате и с чавканьем падает на крышку гроба. И вместо медленной достойной церемонии прощания все это превращается в муку мученическую, когда все мечтают только об одном: побыстрее сплавить покойника и разбежаться по машинам.
Наконец мы, те, кто несли гроб, устанавливаем его на раму и отходим, мокрые и грязные, от могилы.