что в школе ты был тряпкой: не мог постоять ни за себя, ни за своих голубых дружков. Я живу тем, что совершаю реальные действия. Есть какой-то дом, который надо снести, или, к примеру, гора, которая мешает дороге, — я не сажусь за компьютер написать про это рассказик. А просто иду и всаживаю. Динамит. Под ноль сношу. И то же самое будет с каждым, кто на меня попрет.
Он покрепче сжимает мою рубашку и делает шаг в сторону обрыва. Я вспоминаю, как накануне меня точно так же держала за майку Карли, когда мы целовались, и на мгновение нахлынувшая грусть заглушает страх.
— И что теперь? — спрашиваю я. — Всаживать будешь?
— Да нет. В данную минуту я размышляю над тем, не скинуть ли тебя с этого обрыва.
— Ну, слава богу. А то я уж подумал, ты нагибаешься, чтобы повторить опыт с Вики Хутерс.
Лицо Шона мгновенно сереет, и он делает еще один опасный шаг вперед. Хотя под ногами уже чувствуется край обрыва, я не могу не думать о запахе у него изо рта.
— Знаешь чего, — говорит Шон. — Ты, похоже, очень хочешь, чтобы я тебя туда скинул. Я тебе предоставил все условия, чтобы свалить из города, но ты, видно, на всю голову двинутый маньяк, весь в мамашку. Тебе просто очень хочется, чтобы кто-то поскорее избавил тебя от мучений.
Я смотрю в его лицо, находящееся в каких-то миллиметрах от моего, и пытаюсь определить, насколько серьезная опасность мне угрожает. Несмотря на то, какие мы разные, мы с Шоном вместе росли, в детстве ходили друг к другу на дни рождения, сто раз во дворе в баскетбол играли — ну, до того, как его в команду взяли, и ему уже стало не по чину играть с такими, как я. Да, мы можем друг друга не любить, и подраться вполне можем, но чтобы сбросить меня со скалы? Мне кажется, наше общее прошлое не позволит Шону пойти на такую крайность: если я и не расшибусь до смерти, то уж покалечусь наверняка. Чутье подсказывает мне, что на самом деле не будет он меня сталкивать в пропасть. Мне надлежит произнести какие-то примирительные слова, чтобы он вышел победителем и мог отступить, не потеряв лица.
— Шон, — начинаю я. Он качает головой и как бы невзначай сталкивает меня вниз.
Какой-то миг — и я уже воздухе. Только что я стоял на скале, чувствуя затхлую табачную вонь у Шона изо рта, а в следующее мгновение уже лечу над водопадами. Я врезаюсь в ледяную воду боком, и на несколько секунд воцаряется полная тишина, потому что столб воды вбивает меня в речную глубину. Время теряет всякое значение, потом всякое значение теряет значение, и существует только мирный гул водопада, звучащий сквозь пятиметровую толщу воды. Все вокруг видится мне каким-то мутно-зеленым: камни, илистое речное дно, мои веки изнутри, когда я смаргиваю. Я не чувствую никакой паники, хотя в глубине сознания чую, что как только шок пройдет, паника начнется. Я ощущаю какое-то вселенское спокойствие и вдруг понимаю желание остаться на дне навсегда, раствориться в этом темном, колышущемся покое, который наверняка так просто и надежно оградит меня ото всех иных мыслей. Кажется, на мгновение это желание даже завладевает мной. И тут, ровно с той же силой, с которой бушующий поток только что поглотил меня, он выплевывает меня на поверхность. Я отчаянно хватаю ртом воздух, леденящий холод запоздало сковывает тело параличом, и в подхватившем меня течении онемевшие ноги и спина не чувствуют, как их волочит по камням и веткам, чуть прикрытым пенящейся водой. За новой излучиной русло реки расширяется, образуя новую мелкую заводь, течение стихает, и мне удается подняться на ноги и добрести до берега. И хотя я не в силах унять дрожь, я до смешного счастлив оттого, что все-таки жив. С моего тела стекает холодная вода, и я понимаю — это Сэмми передает мне привет, это мама заключает меня в свои объятия, — и меня захлестывает совершенно невиданная эйфория. Я полностью очищен и возрожден, кажется, что моя жизнь божественным образом снова обрела смысл и гармонию, которых мне столько лет не хватало. Перехитривший смерть переступает, наверное, определенный рубеж, выходит на плато новых возможностей. Внезапно мутная, тошнотворная вода, которой я наглотался, подступает к горлу, и меня безудержно рвет, и все тело сотрясается в страшных спазмах, не стихающих даже после того, как выходят последние капли жидкости. Я падаю на колени на пожухшую, неживую траву у кромки воды, потом валюсь на бок и немедленно впадаю в зыбкое состояние полунебытия, а от былой эйфории не остается ни следа.
Проходит бог весть сколько времени, прежде чем неизвестные руки переворачивают меня на спину и я, подняв глаза, обнаруживаю одного из товарищей Джареда, который с интересом меня разглядывает.
— Мистер Гофман? — говорит он.
— Микки? — бормочу я.
— Да.
— Что ты здесь делаешь?
В ответ раздается свистящий звук, за ним глухой хлопок, и Микки делает шаг назад, а по кофте у него разливается пятно красной краски.
— А, черт, — говорит Микки.
«Я жив», — успеваю подумать я и с улыбкой на губах теряю сознание.
Глава 35
Уэйн снова и снова разглядывает свои пальцы. Он подносит их к лицу, сгибает, разгибает, сжимает, соединяя сухие кончики, и вновь разжимает. Он теперь обожает всякие части своего тела, его завораживает, что они продолжают безотказно служить, как будто бросая вызов надвигающейся смерти.
— Кому это нужно, — говорит он мне, не отрывая взгляда от своих рук, когда я вхожу в кабинет отца, который мы с Карли переделали в комнату для Уэйна. — Они по-прежнему… такие умелые.
Я протираю глаза спросонья и сажусь на край его больничной кровати, которую Оуэн, вместе с прочим оборудованием, выслал мне в огромном грузовике. Как всегда, мой литературный агент хватил через край: прибывшей мебели хватило бы на небольшую больницу.
— Нет, ты посмотри, — говорит Уэйн, приподнимая одеяло и заглядывая вниз. — Боже мой, у меня же встает!
— Хм. В наличии эрекция и совершенно не занятая умелая рука. Может, вас оставить на некоторое время?
Уэйн откидывается на подушки и улыбается, показывая черные, ввалившиеся десны, из которых как щебенка торчат мутно-серые зубы. В нем все умирает быстро, но рот, похоже, опережает все остальные части тела.
— Мать мне говорила, будто ученые доказали, что онанизм приводит к слепоте, — говорит Уэйн.
— Надо же, как хорошо: мать с сыном свободно беседовали о сексе.
— Не говори. А какие соображения по поводу мастурбации были у Гофмана-старшего?
— Он говорил так: запачкаешь простыни — стирать будешь сам.
Уэйн улыбается и возвращается к созерцанию собственных пальцев.
— И кому это нужно, — повторяет он грустно.
В дверь стучат, и появляется Фабия, плотная сиделка с Ямайки, прибывшая тоже по милости Оуэна. Она неслышно проходит по комнате и начинает готовить для Уэйна лекарство.
— Сейчас будем купаться, — произносит она густым, музыкальным голосом: это знак, что мне пора уходить.
— Где Карли? — спрашивает меня Уэйн.
— Еще спит.
— В чьей постели?
Я качаю головой, направляясь к двери.
— Она в бывшей комнате Брэда.
Уэйн качает головой в ответ:
— Джозеф, Джозеф, — вздыхает он. — Ты меня убиваешь.
Я замираю у двери, и мы серьезно смотрим друг на друга, пока невольная ирония его слов медленно растворяется в воздухе.