преступник, которого через час взведут на эшафот, и молодая женщина в объятиях возлюбленного… В ответ на последнее предложение ангела юноша соглашается отдать всю свою остальную жизнь за час жизни для своей возлюбленной… Но она уже мертва. «Ангел, зачем ты обманул меня?» – восклицает несчастный в отчаянии. Но ангел не обманул его: под пластами любви и горя, там, на самом дне души, где копошатся подлинные чувства, ангел увидел и истинное, временно придушенное желание: жить, жить, жить… Мораль сказки? Ничто не излечит от страха смерти: ни философия, ни муки жизни, ни любовь…
И это верно, пока человек замыкается в душном подвале желудочно-половых эмоций да безыдейного эстетизма. Страх небытия – это как бы корректив, который «мудрая природа» вносит в жизнь узко-личных наслаждений. Когда изощренная мысль бегает, как лошадь на корде, только вокруг вопросов индивидуального бытия, она неизбежно при каждом обороте натыкается на призрак фатального конца.
Только распахнув окно в широкий мир коллективных настроений, массовых задач, общественной борьбы, можно встряхнуться от кошмаров ожидания маятника смерти.
«Восточное Обозрение» NN 114, 115, 18, 19 мая 1902 г.
Л. Троцкий. О ЛЕОНИДЕ АНДРЕЕВЕ
Когда присматриваешься к чисто вымытым и гладко выбритым физиономиям рассказов, повестей и романов, которые делают толстыми наши «толстые» журналы, когда пробираешься сквозь толпу наших молодых, подающих и начинающих оправдывать надежды, небезызвестных, почтенных, маститых и просто бездарных беллетристов, рождается мысль, что жизнь истощена, исчерпана до дна великими мастерами образного слова, что не осталось у нее явлений, комбинаций и положений, которые бы не подвергались уже творческой переработке, что вся художественная литература обречена на имитации и перепевы.
У лиц, на журнальных заставах критическую команду имеющих, естественно вырабатывается поэтому недоверчиво брюзжащий тон по отношению ко всем начинающим писателям: «видали!»..
Но приходит талант и кончиком своего пера поворачивает на несколько градусов заношенные факты и явления жизни вокруг их оси, бросает на них луч солнечного света с какой-нибудь неожиданной стороны, и приевшееся, набившее беллетристическую оскомину кажется полным нового захватывающего содержания.
Большому таланту прощается даже молодость – преимущество в иных делах, но не в литературе.
Вот почему, когда Леонид Андреев{112} прошел по литературному полю молодыми, но тяжелыми шагами, почтенные аристархи и даже злостные зоилы, за немногими исключениями, отчетливо приветствовали его своими критическими алебардами.
И Леонид Андреев не затерялся в пестрой и все же однотонной толпе своих «коллег». Он вышел со своим маленьким сборником в руках и сказал: я сам по себе!
И читатель отличил его и потребовал второго издания.
В небольшом томике собрано шестнадцать рассказов. Первый из них написан в июне 1899 года. Последний – в январе настоящего года. Рассказы, разумеется, разного достоинства, но все в один голос свидетельствуют, что г. Андреев «сам по себе». И свидетельство сие истинно.
Студент Сергей Петрович («Рассказ о Сергее Петровиче»), которому не удавалась жизнь, но удовлетворительно удалась смерть, особенно терзался мыслью, что он только материал, только объект, только ступенька.
Приходят одни – художники, сильные и одаренные, и на Сергее Петровиче создают себе славу. Они оголяют его душу и жизнь его души, они описывают его горе так, чтобы люди плакали, и радость так, чтобы смеялись.
Приходят другие – критики и, пользуясь Сергеем Петровичем, как анатомическим и психологическим препаратом, рассуждают по написанному первыми, «откуда берутся такие, как он, и куда деваются, и учат, как нужно поступать, чтобы вперед не было таких».
А он, Сергей Петрович, и для тех и для других только объект, только материал, только ступенька.
Отойдем, однако, в сторону от несчастного ученика Ницше (Сергей Петрович увлекался проповедью Заратустры) и поставим общий вопрос, можно ли на основании писаний Леонида Андреева разрешать «публицистические» проблемы: откуда берутся люди, подобные его героям? куда деваются? как поступать, чтоб их не было? или, наоборот: чтоб их было больше?
Ответом на эти вопросы будет… «Молчание».
Что-то страшное врезалось в жизнь Веры во время ее пребывания в столице, искалечило ее душу и отняло у нее радость существования. Безмолвно изнывает она в родном доме. Ни перед отцом- священником, ни перед матерью она не обнажает сочащихся язв своей души… Недолго, впрочем, они осаждают ее расспросами: Вера бросается под поезд. Мать ее разбита параличом. Остается старик- священник с мучительной загадкой: что сгубило Веру и вместе с нею жизнь всей семьи?
Тщетно вызывает старик образ унесенной дочери, чтобы добиться признания. Тщетно обращается он к несчастной матери, которую паралич лишил языка. Отовсюду отвечает ему молчание. Молчит дом, молчит сад… Даже веселую желтенькую канарейку кухарка выпустила на волю, чтобы не томить в клетке «барышниной душеньки»…
Этот рассказ, на котором, к слову сказать, можно было бы демонстрировать законы художественного такта, этот рассказ – весь писатель, весь Леонид Андреев, каким он является теперь, на заре своей деятельности и своей славы.
Он почти совершенно устраняет объективную, социальную сторону жизни своих героев.
Он преднамеренно обрезывает большую часть проводов, связывающих их с внешним миром. Центр его художественного внимания – индивидуальная душа, преимущественно в моменты острого переворота, когда повседневные настроения освещены заревом необычного, трагического чувства, чаще всего – ужаса.
Лишь по имени назван в рассказе Петербург, убивший молодую девушку, бледной тенью проходит сама Вера, двумя-тремя штрихами – превосходными штрихами! – намечены добродушная старуха мать и крутой сребролюбец поп… В главном фокусе рассказа стоит душа отца Игнатия в момент краха семьи. Глазами ужаса озирается эта душа, ввергнутая какой-то безыменной слепой силой, каким-то разрушительным ураганом во тьму одиночества и молчания.
Здесь нет места публицистическому критерию: произведение не имеет общественных измерений. Оно все, – с начала до конца, – цельный психологический «сгусток».
Вот почему, когда мы приступим к Леониду Андрееву с примерно указанными выше вопросами, ответом на них будет молчание.
Возьмем другой, менее сильный рассказ «В темную даль».
В «культурную» жизнь богатой семьи врывается, как порыв вихря через плохо закрытое окно, «он», блудный сын, высокий, сумрачный и загадочно-опасный, после безвестного семилетнего отсутствия.
Как и несчастная Вера, пришлец не отвечает на вопросы о своем прошлом. Он вырастает пред родной семьей сильный, как стихия, и, как стихия, непонятный. Все интересы, радости и горести родных ему людей он замораживает холодом своего отрицания. Он ненавидит всю их жизнь «от самого дна и до самого верху», ненавидит и не понимает.
Кто он, и что он, мы определенно не знаем, и не в нем суть. Смысл произведения в том невыносимом настроении острой тревоги, напряженной смуты, которое он вносит в душу семьи. Все дышит воздухом затаенной тоски и «суеверного страха», ледяной волной прокатывающегося по дому.
Изящные лепные безделушки от прикосновения его руки меркнут и превращаются в бездушные комки глины, краски тускнеют на незаконченной картине молоденькой сестры, безмолвствует говорливый рояль… А «он», суровый скиталец, внесший все это потрясение, не понимаемый ими и непонимающий их, погружается снова в ту же темную зловещую неизвестность, которая на мгновение выбросила его.
И так почти везде. Два-три замечательных по энергии и меткости реалистических штриха создают «материальный» остов, внутри которого Леонид Андреев производит свой поразительный психологический эксперимент: внешний стихийный удар родит в груди его героев взрыв необычайного, «героического» чувства, которое, как вспышка магния, освещает убаюканную жизнью душу ненормальным, но ослепительно ярким светом.
Роль слепой силы, высекающей из дремлющей души сноп пламени, играет у Андреева чаще всего смерть.
Это слишком понятно. Какому строгому статистическому учету мы ни подвергали бы ее жертвы, какими биологическими, метафизическими или мистическими системами мы ни пытались бы примирить с ней свое