Его ободряет сердечное, уважительное отношение преданных друзей – Ивана Тургенева, Эмиля Золя, Альфонса Доде, Эдмона де Гонкура, Ги де Мопассана. В свои пятьдесят четыре года он, несмотря на горести, может сказать себе, что пользуется достойным уважением в кругу своих товарищей. Только Жорж Санд продолжает упрекать его за то, что он не высказывает своего мнение о ее романах. «Мне кажется, что твоя школа не проявляет своего мнения, она слишком много уделяет внимания внешнему, – пишет ему она. – От того, что вы увлечены формой, страдает главное. Форму могут понять образованные. Но, собственно, образованных нет. Мы прежде всего люди. И в любой истории и факте хотим видеть прежде всего человека».[587] Он возмущается: «Что касается отсутствия у меня убеждений, увы! Я от них задыхаюсь. Я вне себя от гнева и возмущения. Но, согласно моему идеальному представлению об Искусстве, художник должен скрывать свои чувства и обнаруживать себя в своем произведении не больше, нежели бог в мироздании. Человек – ничто, произведение – все!.. Что касается моих друзей, тех, кого вы называете „моей школой“. Да ведь я порчу себе характер, стараясь не иметь школы! Я a priori отвергаю их все; те, с кем я часто встречаюсь и на кого вы указываете, стремятся к тому, что я презираю, и слишком мало обеспокоены тем, что волнует меня… Превыше всего я ставлю красоту, которую мои сотоварищи не ищут. Они не чувствуют того, что восхищает или ужасает меня. Предложения, от которых я замираю, кажутся им самыми обыкновенными… Словом, я стараюсь хорошенько думать, чтобы писать. А хорошо писать – это моя цель, и я не скрываю ее».[588]
Он несколько раз возвращается в письмах к Жорж Санд к этой главной мысли: «Что касается того, чтобы обнаруживать свое личное мнение о людях, которых я изображаю, – нет, нет, тысячу раз нет! Я не считаю себя вправе это делать. Если читатель не извлекает из книги морали, которая должна быть в ней заключена, значит, или читатель болван, или же книга фальшива с точки зрения изображения жизни. Ибо, если что-либо правдиво, значит, оно хорошо… И, заметьте, я ненавижу то, что принято называть
1876 год начинается с роковых знаков. Флобер озабочен здоровьем Каролины. Устав от забот, она болеет, у нее малокровие, ей нужно отказаться от живописи. Как и дяде, ей советуют гидротерапию. 10 марта он узнает о смерти Луизы Коле. Она умерла два дня назад. Он в отчаянии, несмотря на то, что любовница злобно преследовала его. Он мысленно возвращается к былым счастливым дням, к радостям юности, любовным ссорам и еще больше сознает свое сегодняшнее одиночество и незащищенность. «Вы, верно, поняли то потрясение, которое я пережил, узнав о смерти моей бедной Музы, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Воспоминания о ней ожили, и я поднялся вверх по течению моей жизни. Только ваш друг в последний год закалился в бедах. Мне пришлось о многое споткнуться, чтобы научиться жить! Словом, после того, как всю вторую половину дня я провел в давно ушедшем прошлом, я решил больше не думать об этом и снова принялся за работу».[591]
Эта «работа» – следующая повесть
Чтобы создать образ Фелисите, смиренной и преданной служанки, он сливает в своих воспоминаниях Леони, служанку своих друзей Барбе в Трувиле, со старой Жюли, которая служит в Круассе. Вернувшись в ностальгический мир своего детства, он описывает под другими именами дядюшек, тетушек, отношения в Онфлере или в Пон-л’Евек. Дочь и сын графа – это он сам и его сестра Каролина, которую он так любил. Маркиз де Греманвиль – его прадед Шарль-Франсуа Фуэ, который больше известен под именем советника Креманвиля. Даже попугай Лулу был в семье Барбе. Чтобы погрузиться в пейзаж своего рассказа, Флобер совершает в апреле путешествие в Пон-л’Евек и в Онфлер. Во время этого паломничества он снова глубоко переживает свою юность, посещает места, где жили предки по материнской линии, сознает всю силу горестного прошлого и делает записи. «Эта поездка вызвала в душе печаль, ибо, сам того не желая, я окунулся в воспоминания, – пишет он госпоже Роже де Женетт. – Неужели я стар? Бог мой! Неужели я стар?» Однако он не отчаивается, поскольку объявляет в том же письме: «Знаете, что мне хочется написать после этого? Историю святого Иоанна Крестителя. Подлость Ирода по отношению к Иродиаде не дает мне покоя. Это пока не более чем мечта, но мне очень хотелось бы покопаться в этом. Если я за нее возьмусь, то сделаю три повести, из которых осенью можно будет выпустить книжку довольно своеобразную. Когда-то теперь вернусь к двум моим чудакам?»[593]
В конце мая месяца он возвращается в Круассе и узнает о болезни Жорж Санд: непроходимость кишечника, от которой она жестоко страдает. Он телеграфирует Морису, сыну романистки, надеясь узнать последние новости. 8 июня Жорж Санд скончалась. Потрясенный Флобер спешит на похороны. «Эта потеря добавилась ко всем тем, которые пришлось пережить с 1869 года, – напишет он м-ль Леруайе де Шантепи. – Череду открыл мой бедняга Буйе; после него ушли Сент-Бев, Жюль де Гонкур, Теофиль Готье, Фейдо, близкий, менее знаменитый, но не менее дорогой Жюль Дюплан, я не говорю уже о матери, которую я нежно любил».[594] И принцессе Матильде: «Смерть старой подруги меня удручила. Сердце мое начинает походить на некрополь: в нем все больше пустоты! Кажется, так мало людей остается на земле».[595] И, наконец, Морису Санду: «Мне казалось, что я второй раз хоронил свою мать! Бедная великая женщина! Какой ум и какая душа!»[596]
Он едет в Ноан в компании с принцем Наполеоном, Александром Дюма-сыном и Ренаном. Дух поднимает то, что Жорж Санд, согласно своим убеждениям, «не приняла священника и умерла, не покаявшись». Однако родные покойной обратились к епископу Буржа, чтобы получить разрешение на католические похороны. После церковной церемонии траурная процессия отправляется на маленькое кладбище при замке, где покоятся уже прародители Жорж Санд и ее внучка Жанна Клезингер. Во время погребения идет сильный дождь. Жители деревни плачут, стоя вокруг могилы, шепотом читают молитвы. Флобер не может сдержать рыдания, видя, как опускают гроб, обнимает Аврору.
13 июня он снова в Круассе и счастлив оттого, что вернулся в свою берлогу после стольких переживаний. «Эмиль ждал меня, – рассказывает он Каролине. – Не распаковав мой багаж, он достал кувшин сидра, который я к его ужасу
Я же ничего не почувствовал. За ужином я с радостью увидел серебряную супницу и старый соусник. Тишина, окружившая меня, казалась ласковой и умиротворяющей. Я ел и смотрел на твои пасторали над дверьми, на твой детский стульчик и думал о нашей бедной старушке, но не с грустью, а скорее с нежностью. Я никогда так тяжело не возвращался домой».[597]
На следующий после приезда день он принимается за