меня зубы стучали уже в трамвае, задолго. Так, сами. И от их стука (который я, наконец, осознала, а может быть, услышала) я поняла, что я боюсь. Как я боюсь. Когда, в окошке, приняли – дали жетон – (№ 24) – слезы покатились, точно только того и ждали. Если бы не приняли, я бы не плакала…“ <…>
Короткая запись в другом месте тетради: „Что мне осталось, кроме страха за Мура (здоровье, будущность, близящиеся 16 лет, со своим паспортом и всей ответственностью)?“
И еще запись, вбирающая все частности: „Страх. Всего“.
Оба слова подчеркнуты».[298]
Теперь Марина мысленно подчеркнула их еще раз, второй чертой… Они подытоживали всю ее жизнь после возвращения на родину.
Ужас рос и поднимался в ней, как вода черного болота. Вот сейчас, не сию минуту, так через минуту она погибнет, задохнется, совсем потеряет голову… Она уже не управляет собой, не управляет ситуацией. Нужно действовать, пока не пришли те, кто помешает. Дома никого нет. Можно подумать, они сговорились облегчить ей задачу. Но нужно сделать все очень быстро, если хочешь уйти со сцены с честью.
Марина пишет три письма.
Сначала – сыну.
«31-го августа 1941 года.
Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».[299]
Затем – членам Литфонда.
31-го августа 1941 г.
Дорогие товарищи!
Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н.Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адрес Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте».[300]
И последнее – другу, находящемуся в Чистополе, Николаю Асееву и сестрам Синяковым (его жене, Ксении Михайловне, и ее сестрам – Марии, Надежде и Вере):
Запечатав все три письма, она решительным шагом направилась к выходу из избы. Ее околдовывал крюк на потолке. На самом деле это был просто погнутый гвоздь. Но он казался прочным. Она заметила его еще в день приезда сюда. Что касается веревки, то затруднение было лишь в том, какую выбрать из тех, которыми были обвязаны пакеты, прибывшие с ней в эвакуацию. Когда она научилась делать скользящую петлю? Может быть, в детстве – играя или так, развлечения ради. Ловко и проворно связывая пеньковые волокна, она сама дивилась тому, как легко вспоминаются когдатошние умения. Дальнейшее от нее не зависит. Нет, нужно еще одно усилие: позаботиться о том, чтобы не было видно, что происходит внутри, через окошко, выходящее во двор. Марина завешивает его какой-то тряпкой. Теперь все готово. Ну, вперед!
Когда Бродельщиковы вернулись домой, было уже слишком поздно. Прибежали соседи, столпились вокруг висящего на крюке тела. Ногами Марина почти касалась пола. Люди вскрикивали, суетились, но никто не решался дотронуться до трупа: «Это приносит несчастье!» Наконец кто-то совсем незнакомый вынул Марину из петли. Прибыла вызванная на место происшествия милиция. Врач констатировал смерть. И тут со строительства аэродрома вернулся Мур. Он заметил суматоху у входа в дом и спросил, в чем причина. Соседи по кварталу объяснили ему в чем. Он хотел переступить порог, но ему помешали: зачем было мальчику видеть мать-удавленницу с раздувшимся лицом? Мур, опустив голову, ушел. Женщины за его спиной покрыли тело белой простыней. Когда его увезли в елабужский морг, милиция произвела обыск. В свидетельстве о смерти, в той рубрике, где записывают профессию покойного, секретарь горсовета обозначил кратко: «эвакуированная».
В ту ночь Мур остался у друга – Димы Сикорского. Вот что тот писал много лет спустя: «Я читал некоторые воспоминания, связанные с Цветаевой, где Мур представлен не в самом лучшем свете. Он действительно казался рассудочным, воспринимавшим жизнь с позиции холодной безупречной логики. Но на самом деле он был не таким. В этом я убедился в самую страшную минуту его жизни, когда передо мной вдруг оказался дрожащий, растерянный, потрясенный, несчастный мальчик. Это было в первую ночь после самоубийства Цветаевой. Он пришел ко мне, просил, дрожа, разрешения переночевать. Лишь через несколько дней нашел в себе силы сказать: „Марина Ивановна поступила логично“».[302]
Мур испытывал одновременно отчаяние и облегчение. Марина, которую он обожал, несмотря на беспощадную критику, отравляла его существование своими мимолетными порывами, капризами, постоянными жалобами, непрошеными советами. Он почувствовал себя мужчиной, прежде чем ощутил, что стал сиротой. Чтобы отблагодарить Диму за гостеприимство, он оставил ему на память блузку, кофту и берет, которые были на Марине в день самоубийства. Но – аргументируя этот поступок своей болезненной чувствительностью – сын отказался присутствовать на похоронах матери.
У могилы собрались лишь соседи и незнакомые люди. Не появилось ни одной заметки в газетах, над гробом не было произнесено ни единого прощального слова. Шла война. Кровь заливала русскую землю. Кому было дело до самоубийцы, расставшейся с жизнью в глуши Татарстана, до старой поэтессы, которой изменило вдохновение, когда тысячи молодых людей умирали в бою, встав на защиту родины? Поскольку не хватало денег, на могиле даже не поставили креста с табличкой, где были бы имя и даты жизни. Место захоронения не было огорожено.
Эта посмертная безликость в точности соответствовала стилю мышления самой Цветаевой. Она ушла, как и жила, – бросая вызов всем принятым в обществе условностям. Если уж она посвятила всю себя служению литературе, то вполне справедливо, чтобы на земле не осталось никаких следов ее пребывания, кроме книг, которые она нам оставила. Разве не было ее самым заветным желанием насколько возможно свести на нет собственный образ как женщины, чтобы вернее проявился образ поэта? Страсть к письму, вылившаяся в отсутствие какой-либо записи (даже короткой эпитафии на надгробном камне) – ослепительный символ. Марина, с ее пугливой гордыней, не могла бы сама выбрать для себя лучшего финала, чем этот анонимный уход в никуда.
XVIII. После Цветаевой
У близких Марины Цветаевой судьба оказалась такой же печальной, как и у нее самой. Ее муж, Сергей Эфрон, о котором у нее так долго не было никаких вестей, был тайно расстрелян в октябре 1941 года. Ее сын Мур, вернувшийся в Москву из эвакуации в 1944 году, был сразу же мобилизован в Красную Армию, тяжело ранен в июле того же года под деревней Друйка в Прибалтике и умер в госпитале – как, точно никто не знает. Ее дочь Ариадна после ареста в 1939 году провела восемь лет в ссылке, после освобождения – два года в Рязани, затем была снова арестована и сослана на Крайний Север, в деревню под городом Туруханском Красноярского края. Полностью оправданная в 1955 году, получив разрешение