чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вильегорского в последние минуты жизни… Собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание, чтобы хоть долги мои были выплачены немедленно после моей смерти. Но умереть среди немцев мне показалось страшно».[267]

По истечении некоторого времени он подробно опишет свои недуги Марии Балабиной:

«…я почувствовал то подступившее к сердцу волненье, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжелую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки, наконец, совершенно сомнамбулическое состояние».[268]

В то время, когда Гоголь чувствовал себя всеми покинутым, произошло чудо. В гостинице проездом в Вену остановился один русский, Николай Петрович Боткин, друг М. П. Погодина и сын богатого купца, торгующего чаем. Увидев, в каком жалком физическом и психическом состоянии находился автор «Ревизора», его охватила жалость, и он стал заботливой сиделкой. Терпеливо перенося смены настроения и жалобы больного, он ухаживал за ним, успокаивал, убеждал в том, что ему еще рано думать о смерти. Мало-помалу силы Гоголя восстановились, и к нему вернулось присутствие духа. Но у него осталось впечатление, что он стал все-таки другим человеком. Человеком, который на собственной шкуре испытал предсмертные муки. Человеком, который вернулся с того света, неким Лазарем, пошатывающимся и ослепленным. Себе подобных он стал воспринимать как невежественных. Его второе рождение придавало ему мессианское превосходство над ними. Если Господь вернул его миру на короткий срок, так это для того, думал он, чтобы он мог завершить свою книгу. Он решил, чтобы окончательно выздороветь, он должен продолжить свой путь. Боткин попробовал было растолковать ему, что это было безумием, но он, однако, продолжал упорствовать на своем: послушать его, так получалось, что дорожные ухабы восстановят его нервы, а смена пейзажа будет только способствовать улучшению его пищеварения. Тем не менее Боткин, переживая о здоровье Гоголя, согласился поехать с ним в Венецию.

«Добравшись до Триэста, – писал Гоголь, – я себя почувствовал лучше. Дорога, мое единственное лекарство, оказала и на этот раз свое действие… Воздух, хотя в это время он был еще неприятен и жарок, освежил меня. О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу. Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно».[269]

2 сентября,[270] прибыв в Венецию, он сразу же отправился на площадь Святого Марка и столкнулся нос к носу с Пановым, который тоже только что приехал. Еще один русский – знаменитый художник Айвазовский также составил им компанию. В своих «Воспоминаниях» он напишет:

«Низенький, сухощавый, с весьма длинным, заостренным носом, с прядями белокурых волос, часто падавшими на меленькие прищуренные глазки, Гоголь выкупал эту неприглядную внешность любезностью, неистощимою веселостью и проблесками своего чудного юмора, которыми искрилась его беседа в приятельском кругу. Появление нового незнакомого лица, подобно дождевой туче, мгновенно набрасывало тень на сияющее доброю улыбкою лицо Гоголя…»

Несмотря на то, что Гоголь был еще очень слаб, он плавал по городу в гондоле со своими спутниками, посещал музеи, церкви, погружался в мечтания, созерцая мраморные дворцы и, устроившись на стуле, на площади Святого Марка, при свете луны отдавался миру воды, камня и отражений, который казался чем-то фантастичным из-за легкости воздуха и тишины. После десяти дней прогулок и осмотров четверо друзей (Гоголь, Боткин, Панов и Айвазовский) отправляются через Болонью во Флоренцию. Во время пути, расположившись в просторной коляске, пассажиры развлекались игрой в карты, используя в качестве стола обычную подушку. Из Флоренции компания двинулась в Рим, проехав через Ливурно и Чивита-Веккиа. Панов, краем глаза наблюдавший за Гоголем во время путешествия, написал Аксакову:

«Приехавши сюда, Гоголь уже, казалось, ничем более не был занят, как только своим желудком, поправлением своего здоровья. А между тем никто из нас не мог съесть столько макарон, сколько он их опускал иной раз… Вообще, мне кажется, что Гоголь ошибался, если думал, что ему стоит только выехать за границу, чтобы возвратить деятельность и силы, которые он боялся уже потерять… Но, к несчастью, его расстройство не зависит от климата и места и не так легко поправляется. Может быть, целые десять лет его жизни постепенно расстраивали его организацию, которая теперь в ужасном разладе».[271]

В Риме Гоголю посчастливилось снять квартиру в доме 126 на улице Феличе, где он останавливался и раньше. Он был рад снова увидеть свое высокое письменное бюро, два больших окна с внутренними ставнями, кровать прямо у двери, большой круглый стол посередине комнаты, узкий соломенный диван, шаткий книжный шкаф, римскую лампу с красивым желобком, куда наливалось масло, и мозаичный пол, чуть поскрипывающий под ногами. В соседней комнате он поселил Панова. Ну разве это не счастье? Подумав так, Гоголь пошел в город, чтобы вновь возобновить свою дружбу с знакомыми камнями, лицами… Ничего не изменилось, но все же это был уже иной мир. Мир, в котором за красотой форм и яркостью красок проступал страх. Голубое небо, купол Святого Петра, руины Форума, Колизей, озеро в Альбано, картины Рафаэля – все теперь говорило о смерти. Сама незыблемость пейзажа напоминала человеку о его недолгом земном существовании. Прогулки стали быстро утомлять Гоголя, и он сократил их. У него почти ничего не осталось от тех четырех тысяч рублей, которые ему одолжил великий князь. На всякий случай он еще в Вене послал второе отчаянное письмо с прошением назначить его секретарем при Кривцове в Академии художеств в Риме. На этот раз он обращался уже не к Жуковскому, а к Плетневу с просьбой дополнительно похлопотать за него:

«Я написал к Жуковскому, чтобы он употребил влияние свое при дворе на наследника; потому что Кривцов, между прочим, обязан этим местом наследнику. Конечно, если его императорское величество попросит об этом государя – то дело в шляпе. Но я рассудил, что весьма не худо бы, если бы вы что-нибудь сказали об этом великим княжнам. Если Марья Николаевна от себя еще слово, то это натурально еще действеннее».[272]

Но то ли у Жуковского и Плетнева не хватало настойчивости, то ли великим князьям и великим княгиням надоели бесконечные требования этого русского писателя, который мог жить только за границей – никакого назначения свыше не пришло. Кривцов же, по сообщению, полученному из последних рук, желал иметь в качестве секретаря «европейскую знаменитость по части художеств».[273]

Понимая, что никогда не сможет получить эту должность, Гоголь примирился с необходимостью занять еще денег небольшими суммами у знакомых. Испытывая беспокойство от пребывания в постоянной нужде, он неожиданно для себя начал сожалеть, что уехал из России. Ах! как же он любил свою родину, находясь вдали от нее!

«Русь! Русь! – писал он в „Мертвых душах“. – Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными, высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющом и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные, ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря и до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»[274]

Теперь, когда Гоголь думал о России, его ностальгия усугублялась угрызениями совести. Он корил себя за то, что был невыносим, эгоистичен, холоден со своими друзьями в Санкт-Петербурге и Москве, и спрашивал себя, как он сможет жить без них.

Вы читаете Николай Гоголь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату