глубину души моей. Там Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен. И как путешественник, который уложил уже все свои вещи в чемодан и усталый, но покойный, ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий верный желанный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутренною удаленною от мира жизнью, покойно, неторопливо по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный и мыслью, и духом».[292]
Через полтора месяца он читал свои проповеди поэту Языкову:
«О, верь словам моим!.. Ничего не в силах я тебе сказать, как только: верь словам моим. Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижное… но рыдания и слезы глубоко взволнованной благородной души помешали бы мне вечно досказать… и онемели бы уста мои. Никакая мысль человеческая не в силах себе представить сотой доли той необъятной любви, какую содержит Бог к человеку!.. Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе – для сего была наша встреча. И если при расставании нашем, при пожатии рук наших не отделилась от моей руки искра крепости душевной в душу тебе, то, значит, ты не любишь меня, и если мгновенный недуг отяжелит тебя и низу поклонится дух твой, то, значит, ты не любишь меня… Но я молюсь, молюсь сильно в глубине души моей в сию самую минуту, да не случится с той сего, и да отлетит темное сомнение обо мне, и да будет чаще сколько можно на душе твоей такая же светлость, какою объят я весь в сию самую минуту».[293]
И Иванову:
«…идите бодро и ни в каком случае не упадайте духом, иначе будет значить, что вы не помните меня и не любите меня, помнящий меня несет силу и крепость в душе».[294]
Высвободив, таким образом, свой мистический пыл, Гоголь вернулся к «Мертвым душам» с удивительным расположением духа к юмору. Можно подумать, что вкус к нравоучениям и к созданию карикатур в нем накладывались друг на друга, не причиняя вреда ни тому, ни другому. Как только он забывал о реальных людях, чтобы смешаться в толпе воображаемых персонажей, его юмор возобладал над ним. Но он иногда и сам страдал оттого, что выбранной темой приговорил себя к острым и постоянным насмешкам над другими. Он завидовал Иванову, который писал красивых людей, ожидающих явления Христа. Когда и он тоже сможет окунуть свою кисть в светлые краски? Пока же он должен работать, морщась и залезая в самую грязь.
Со смешанным чувством долга, отвращения и восторженности он закончил первый том «Мертвых душ» и приступил к его редакции. Анненков, пробывший в Риме дольше запланированной даты, уехал в Париж, выполнив обязанности переписчика. Вся рукопись составила одиннадцать больших глав. Гоголь с тревогой просматривал их. Пришло время открыть миру плод шести лет работы. Смогут ли его современники оценить этот дар? К середине года он в свою очередь покинул Рим, чтобы отправиться в Россию, останавливаясь по пути в различных городах.
Он проехал Флоренцию, Геную, Дюссельдорф и, узнав, что В. А. Жуковский отдыхает во Франкфурте, поехал туда, чтобы повидаться с ним. Поэт только что женился в пятьдесят восемь на восемнадцатилетней дочери его давнишнего приятеля, живописца Рейтерна и, казалось, был полностью предан своему новому счастью и новым заботам. Он потолстел, полысел, но его асимметричные темные глаза светились все с той же доброжелательностью. Без сомнения, он рассказал Гоголю, в какой ужас повергла всех в России смерть М. Ю. Лермонтова, погибшего совсем недавно на дуэли из-за какой-то глупой ссоры, в пылу которой была задета личная честь.[295] Это был уже второй за четыре года великий русский поэт, погибший в результате насильственной смерти. И это был человек, который смело выступил в роли защитника и продолжателя Пушкина! Рок, казалось бы, преследовал всех, кто нес в себе пламя литературного гения! Гоголь имел такие же предчувствия и по отношению к себе. Он постоянно ощущал, что его и тело, и душа находятся под угрозой. И разница состояла лишь в том, что вызов ему был брошен не одним человеком, а всем человечеством. И за спиной его стоял Бог.
Несмотря на то, что Жуковский был немного рассеян, Гоголь захотел прочитать ему свою новую малороссийскую трагедию: «Выбритый ус». Дело было после обеда, в час привычной сиесты. Зябко ежась в кресле перед горящим камином, Жуковский нашел, что пьеса слишком многословна и скучна и в конце концов задремал. Когда он проснулся, Гоголь сказал ему:
«– Я просил у вас критики на мое сочинение. Ваш сон есть лучшая на него критика.
– Ну, брат Николай Васильевич, прости, – ответил ему Жуковский, – мне сильно спать захотелось…
– А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее!
С этими словами широким жестом Гоголь бросил тетрадку в камин. Огонь стих под бумагой, затем сразу же вспыхнул высоким веселым танцующим пламенем.
– И хорошо, брат, сделал, – пробормотал Жуковский[296]».
В этот раз между двумя мужчинами не было такой сердечной близости, которая обычно отличала их отношения. Несомненно, Жуковского утомили
«У вас много было забот и развлечений, и вместе с тем сосредоточенной в себя самого жизни, и было вовсе не до меня, – написал он потом поэту. – И мне, тоже подавленному многими ощущениями, было не под силу лететь с светлой душой к вам навстречу. Душе моей были сильно нужны пустыня и одиночество. Я помню, как, желая вам передать сколько-нибудь блаженство души моей, я не находил слов в разговоре с вами, издавал одни только бессвязные звуки, похожие на бред безумия, и, может быть, до сих пор оставалось в душе вашей недоумение, за кого принять меня и что за странность произошла внутри меня».[297]
Из Франкфурта он поехал в Ганау, где ожидал встретить Языкова. Гоголь познакомился с ним два года назад и очень любил его стихи, музыкальные и богатые, иногда близкие к пушкинским. В тридцать восемь лет, проведя юность в гуляниях и попойках, Языков, страдая от сухотки позвоночника, переезжал из одной водолечебницы в другую. Ему все так наскучило, что он был невыразимо счастлив встретиться с Гоголем. У них были общие литературные вкусы, религиозные взгляды, и они разделяли мнение о том, что России предназначена своя особая священная миссия, состоящая в том, чтобы направить развращенные европейские нации на путь истинный. Время так быстро проходило за разговорами, что поэт и писатель, очарованные друг другом, решили вновь встретиться в Москве и там жить вместе. Вечером, до того как пойти спать, они развлекались тем, что придумывали персонажи, давали им имена, соответствующие их недостаткам, и конечно, в этой игре Гоголь был непобедим. Они говорили много и обо всем, разумеется, и о своих болезнях. По мнению Гоголя, его болезнь наверняка вызывала намного больше беспокойства, чем болезнь Языкова.
«Гоголь рассказал мне о странностях своей (вероятно, мнимой) болезни, – писал Языков брату, – в нем-де находятся зародыши всех возможных болезней; также об особенном устройстве головы своей и неестественности положения желудка. Его будто осматривали и ощупывали в Париже знаменитые врачи и нашли, что желудок его вверх ногами. Вообще, в Гоголе чрезвычайно много странного, – иногда даже я не понимал его, – и чудного; но все-таки он очень мил».[298]
Проведя три недели с Языковым, Гоголь тронулся в обратный путь в компании со старшим братом Языкова, Петром Михайловичем, который тоже возвращался в Россию.
«Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! – читаем мы откровение Гоголя в „Мертвых душах“. – И как чудесна она сама, эта дорога: ясный день, осенние листья, холодный воздух… покрепче в дорожную шинель, шапку на уши, тесней и уютней прижмешься к углу! В последний раз