на плотной белой бумаге, и Гоголь, трепеща, вручил рукопись цензору И. М. Снегиреву, профессору Московского университета, которого он считал «несколько толковее других». Тот прочел ее за два дня и объявил, что с его стороны нет никаких притязаний и он намерен разрешить ее печатать при условии нескольких незначительных поправок. Гоголь счел дело выигранным. Но он радовался слишком рано. Внезапно Снегирева охватили сомнения, он отказался от своих слов и решил подстраховаться, передав рукопись в комитет. Вероятно, он опасался, что, дав самолично разрешение на печатание, в дальнейшем станет жертвой гнева графа А. Х. Бенкендорфа или даже самого императора. Известны случаи, когда цензоров отстраняли от должности и сажали под арест за разрешение печатать даже менее крамольные рукописи. Ранее изданные произведения Гоголя говорили не в его пользу. Еще не забылось возмущение, вызванное в высшем свете его «Ревизором».

Комитет собрался и принял рукопись этого возмутителя спокойствия таким образом, словно был заранее настроен подвергнуть ее самой суровой критике. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название «Мертвые души», он вздрогнул и закричал тоном оскорбленной невинности: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертия». С великим трудом ему объяснили, что «мертвые души», о которых идет речь, – крепостные, умершие в период между двумя переписями. Уразумев это, Голохвастов снова взорвался, и на этот раз его поддержала добрая половина цензоров: «Нет, уж этого и подавно нельзя позволить!.. Это значит, против крепостного права!» Снегирев терпеливо стал уверять, что о крепостном праве и намеков нет в этой книге, что Гоголь ограничился смешным рассказом о затее одного прохвоста по имени Чичиков, который встречается с самыми разными по характеру помещиками. «Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление». «Да, впрочем, и автор не оправдывает его», – возразил Снегирев. «Да, не оправдывает, а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души». Один из цензоров, Крылов, желая показать широту своих взглядов, доказать, что он цензор европейского толка, холодно заметил: «Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков, цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого; хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя – душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет». Тем временем другой цензор, открыв рукопись наугад, увидел, что в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. «Да ведь и государь строит в Москве дворец!» – сказал цензор Каченовский. Снегирев, исчерпав все аргументы, опустил голову. Бывает такой уровень глупости, что ее не пробьешь никакими доводами. После краткого обсуждения книга была объявлена запрещенною.[302]

Узнав об этом, Гоголь впал в отчаяние. Он не ожидал столь решительного запрета. Мысль о том, что книга, которой он отдал столько лет своей жизни, не будет напечатана, ошеломила его. По какому праву, – спрашивал он себя, – горстка глупцов и бездарей может помешать публикации произведения, угодного Богу? Замечания цензоров, о которых он узнал со слов Снегирева, были достойны рассуждений некоторых персонажей «Мертвых душ», обдумывающих предложения Чичикова. Да, уродливые персонажи, рожденные воображением автора, имели собратьев среди его судей. Он-то полагал, что создает карикатурные образы, а получились трагические портреты, имеющие свои прототипы в реальной жизни. И что теперь делать? Убрать рукопись в стол? Нет, необходимо бороться. Поскольку в Москве дело провалилось, Гоголь решил попытать счастья в Петербурге. Но на этот раз он решил соединенными силами своих друзей обеспечить себе всю возможную официальную поддержку.

«Дело для меня слишком серьезно, – пишет он П. А. Плетневу. – У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира и всех его выгод. Другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня немного, а теперь просто отымаются руки. Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись к государю. Я об этом пишу А. О. Смирновой. Я просил ее через великих княжен или другими путями. Это – ваше дело…»[303]

Как раз в это время В. Г. Белинский, которого Погодин и Шевырев терпеть не могли, оказался проездом в Москве. Он остановился в доме В. П. Боткина. Гоголь не мог встретиться с ним открыто, не вызвав ропота друзей, издававших «Москвитянина». Поэтому он назначил ему свидание под условием величайшего секрета, рассказал ему о своей неудаче и попросил его отвезти рукопись «Мертвых душ» в Петербург, чтобы вручить ее князю В. Ф. Одоевскому, чьи хлопоты в отделе цензуры могли привести к успеху. Белинский охотно взял на себя это ответственное дело. Он приехал в Москву, чтобы набрать сотрудников в журнал «Отечественные записки». Сурово и страстно он упрекал Гоголя в том, что тот цепляется за небольшую группу писателей, окружающих Погодина. Его долг, долг великого русского писателя, – порвать с реакционной группой, придерживающейся «официальной народности», и со славянофилами, и присоединиться к славной группе западников. Почему бы не отдать что-нибудь неопубликованное в «Отечественные записки» как доказательство своей приверженности идеалам справедливости и свободы? Испуганный таким резким нажимом, Гоголь клялся, что отдал уже все, что можно было, в «Москвитянин», в силу давних обязательств, о чем он, впрочем, сожалеет, и что позднее, если представится возможность… Белинский сделал вид, что поверил ему.

«Очень жалею, что „Москвитянин“ взял у вас все и что для „Отечественных записок“ нет у вас ничего, – пришлось ему написать позднее, намекая на их разговор. – Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу „Москвитянина“ и к невыгоде „Отечественных записок“. Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова – и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и им подобных негодяев в Петербурге и Москве; она украшает „Москвитянина“ вашими сочинениями и лишает их „Отечественные записки“».[304]

Они расстались друзьями. Гоголь, который в течение всей беседы дипломатично выказывал симпатию к западникам, круто изменил взгляды, возвратившись в дом Погодина. Он сознавал, что обязан подчеркнуто уважительно относиться к самодержавию, и это в глубине души ему даже нравилось. Но каким мучительным было это ожидание! Белинский уехал и увез с собой рукопись. Все друзья в Петербурге были уже подняты на ноги. Все знакомые должны были играть роль рычагов, которые могли бы оказать влияние на самых могущественных особ государства. А между тем ответа из столицы все не было, как и не было никаких известий, вселяющих бодрость. По слухам, рукопись переходила из рук в руки, но при этом никто ею всерьез не занимался. Обеспокоенный, Гоголь засыпает просьбами князя Одоевского:

«Я очень болен и в силу двигаюсь… У меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю… Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной (Смирновой) и обдумайте, как обделать лучше дело. Не нужно об этом деле производить огласки».[305]

Через несколько дней новый крик души:

«Что ж вы молчите все? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Распорядились ли вы как- нибудь? Ради Бога, не томите».[306] Позднее, набравшись храбрости, он решает действовать сам и написал два письма: одно – князю М. А. Дондукову-Корсакову, председателю петербургского комитета цензуры, и второе – С. С. Уварову, министру народного просвещения. Оба письма были отосланы Плетневу с просьбой вручить их, когда представится такая возможность, именитым адресатам. Плетнев поступил мудро, оставив их у себя.

«Я знаю, душа у вас благородна, – писал Гоголь М. А. Дондукову-Корсакову, – и вы верно будете руководствоваться одним глубоким чувством справедливости, дело мое право, и вы никогда не захотите обидеть человека, который в чистом порыве души сидел несколько лет за своим трудом, для него пожертвовал всем, терпел и перенес много нужды и горя и который ни в каком случае не позволил бы себе написать ничего противного правительству, уже и так меня глубоко облагодетельствовавшему».

А вот что он писал С. С. Уварову:

«Никто не хочет взглянуть на мое положение, никому нет нужды, что я нахожусь в последней крайности, что проходит время, в которое книга имеет сбыт и продается, и что таким образом я лишаюсь средств

Вы читаете Николай Гоголь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату