– запестрели незатейливыми комедиями и слезливыми мелодрамами. В самые жаркие часы мужчины выстраивались в очередь у окошечка кассы купален Делиньи на Сене. Танцевальные залы Мабий и Шато де Флер не могли вместить всех желающих. В Имперском театральном цирке[30] школьники и их родители просвещались на пышном и шумном представлении пьесы, посвященной победам Консульства и Империи. Пятнадцатого августа, в день именин императора, были устроены военный парад и фейерверк. Софи, закрывшись у себя в гостиной, долго прислушивалась к веселому гулу довольной толпы. Этот Париж, откуда сбежали все мало-мальски важные особы, стал для нее отдохновением от того, другого города.
В субботу, двадцатого августа, император и императрица специальным поездом выехали в Дьепп, и придавленная зноем столица окончательно впала в беспробудный сон. Софи собралась было поехать в Булонский лес подышать свежим воздухом, но тут внезапно объявилась госпожа Вавассер: после нескольких отсрочек, вызванных недоброжелательством тюремного начальства, ее муж наконец-то получил разрешение в воскресенье, то есть завтра, до полуночи отлучиться из тюрьмы. Его друзья устраивают небольшой импровизированный праздник в его честь в лавке на улице Жакоб. Софи пообещала быть и предложила, что принесет какую-нибудь готовую еду и напитки. Однако Луиза, с высоты своей хозяйственной гордости, заявила, что ничего не нужно.
И в самом деле, когда Софи на следующий день вошла в лавку Вавассера, она увидела перед собой прилавок, застеленный скатертью и уставленный тарелками с холодным мясом, разнообразными салатами, бутылками вина. В тесном помещении толпилось человек тридцать. Женщин оказалось немного, самое большее – четыре или пять, мужчины были по большей части бедно одетые, бородатые, громкоголосые. Среди всей этой сутолоки восседал Огюстен Вавассер – без сюртука, с лоснящимся от пота лицом, с безумным весельем в глазах. Едва завидев Софи, он тотчас в нее вцепился, ей же больше не удалось вставить ни слова. Возвысив голос, чтобы быть услышанным всеми, он для начала рассказал обо всем, что эта дама сделала для Республики во Франции, затем перешел к ее деяниям на той же ниве в России. Послушать его, так это именно она принесла мысль о свободе в Санкт-Петербург; и движение декабристов – исключительно ее рук дело; и даже на каторге она не переставала призывать к борьбе против царя! Окружавшая Софи молодежь взирала на нее так, словно она исторический персонаж, бабушка мировой революции. И как бы она ни протестовала против этих неумеренных похвал, легенда уже родилась. Если в салоне княгини Ливен восхищались ее супружеской преданностью и самоотверженностью, то здесь превозносили самоотверженность политическую. Как в том, так и в другом случае люди заблуждались, и эта незаслуженная репутация была для нее непереносима. Поначалу она смеялась над тем, как невольно узурпировала славу, теперь же ей хотелось забиться поглубже в нору. Но ее расспрашивали, малейшее ее замечание выслушивалось с нелепой почтительностью. Что она думает о будущем царизма? Верит ли в то, что Франция способна плавно, без перебоев двигаться в сторону демократического режима? Софи очень хотелось сказать, что она знает обо всем этом ничуть не больше, чем те, кто засыпает ее вопросами, что она вообще давным-давно устала от пустого шума политической говорильни. Но ей не хотелось обижать друзей Вавассера: все они были искренними социалистами, и на самом-то деле их убеждения были очень близки к тем, которые исповедовали молодые люди, причастные к заговору петрашевцев. Как для одних, так и для других великой идеей теперь стал уже не либерализм, порожденный французской революцией, но народное объединение с целью раздела даров природы. Их жажда равенства и справедливости, их презрение к различиям, происходящим не от заслуг, вели прямиком к мечте об однородном обществе, где никто ничем бы не обладал и где каждый пользовался бы трудом всех. Борьба против деспотизма, которую вели их предшественники, превратилась для них в борьбу против собственности. Они ссылались на Герцена, Фурье, Прудона и некоего Карла Маркса, о котором Софи до тех пор никогда не слышала. Поскольку спорщики разгорячились и уже не говорили, а кричали, Софи спросила Вавассера, не опасается ли он, что – несомненно, подслушивающий – консьерж на них донесет. А тот с гордостью ответил: что бы ни говорилось здесь, в его доме, это не может быть вменено ему в вину. И Софи пришла в восхищение от того, что, шельмуя режим, этот человек настолько доверяет полиции и считает себя защищенным одними только правилами игры.
Луиза ходила между гостями и просила их попробовать угощение. Поскольку стульев на всех не хватало, многие ели и пили стоя, прислонившись к тесно набитым книжным полкам. В удушливой атмосфере чадили и коптили керосиновые лампы. Слабенький сквознячок пробирался сквозь полукруглую фрамугу окна, выходившего на улицу. Софи, изнемогая от жары, села у стойки, развернула веер и принялась обмахивать лицо. Куда ни глянь, со всех сторон колоннадой обступают брюки… Внезапно среди шума голосов послышался стук в дверь: четыре отрывистых, резких удара.
– Это он! – радостно закричал Вавассер.
Поспешно отодвинув засов, он распахнул дверь и впустил крупного улыбающегося мужчину. Новоприбывший был одет в зеленый сюртук. Сняв шляпу, он принялся пожимать тянущиеся к нему со всех сторон руки. Под его высоким, гладким, словно выточенным из слоновой кости лбом притаились маленькие подслеповатые глазки, искаженные очками, вокруг подбородка клубилось плотное облако бороды, и всем своим обликом он напоминал неотесанного сельского учителя. Вавассер подвел гостя к Софи и величественно провозгласил:
– Хочу представить вам Прудона! Вам известно, кто он, и я хочу, чтобы ему стало известно, кто вы!
И он снова начал, обращаясь на этот раз к Прудону, свой панегирик в адрес той, что была, по его словам, музой и тайной советчицей декабристов. Вавассер настолько раздражал Софи своим пафосом, что ей пришлось попросить его умолкнуть. Тем временем около них успели собраться в кружок все прочие гости. Желая сменить тему, Софи спросила у Прудона, что он теперь пишет.
– Много разного! – ответил тот. – Историю демократии, заметки к очерку о Наполеоне…
Вид у него был скучающий и рассеянный. Какой-то молодой нечесаный нахал с некоторым вызовом поинтересовался его «новыми отношениями с властью», Прудон в ответ пробормотал:
– Не на что жаловаться… Меня оставили в покое…
– И не без оснований! Говорят, вы покорились режиму!
– Вы плохо осведомлены, молодой человек! – проворчал Прудон. – Вот именно потому, что я не испытываю ни малейшего уважения к Луи-Наполеону, я и не хочу выступать против него в открытую. Своей бездарностью он куда лучше посодействует осуществлению наших планов, чем могли бы послужить мы своими талантами. Пытаясь сбросить Луи-Наполеона раньше, чем общественное мнение его возненавидит, мы превратили бы его в мученика, и власть его преемника над страной лишь укрепилась бы. Предоставив же ему, напротив, путаться во лжи, плестись от одной ошибки к другой, мы, несомненно, выиграем!
– Значит, по-вашему выходит, что нелепо желать остаться в тюрьме или в изгнании из верности демократическому идеалу? – спросил другой распетушившийся подросток.
– Совершенно верно! Дураки все те, кто отказывается от амнистии! Я вот ни секунды не колебался и тотчас воспользовался предложенной мне свободой! На первый взгляд, я веду себя сейчас прилично и благонамеренно. Я печатаюсь с разрешения правительства. И жду часа, когда убогий манекен, которого вытолкнул на подмостки государственный переворот 2 декабря, рухнет сам собой…
– Весьма буржуазное понимание революции!
– Ну и что с того? Я и в самом деле хочу примирить буржуазию и пролетариат, заработную плату и капитал, согласовать их, объединить в социализме, не знающем ненависти. Я хочу, посредством экономической комбинации, вернуть обществу богатства, отнятые у него посредством другой экономической комбинации. Я хочу сжечь собственность на медленном огне, потому что, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников, могу ненароком придать ей некую мистическую силу.
Весьма умеренные высказывания Прудона привели слушателей в уныние.
– Вы можете сколько угодно верить, что усталая и прогнившая империя рано или поздно завершит свое существование, – сказал Вавассер, – но я больше ждать не могу. Из поколения в поколение осторожные теоретики откладывают на все более поздний срок миг окончательного решения. Мне кажется, если несколько решительных людей объединятся ради того, чтобы свергнуть режим…
Прудон пожал массивными плечами.
– В этом предприятии я к вам не присоединюсь. Политическое насилие – понятие устаревшее. Социализму требуются экономисты, а не палачи!
– Стало быть, если завтра император призовет вас, чтобы посоветоваться, вы к нему пойдете?