зачем заставляет все время возвращаться к мыслям о его поведении, когда ей больше всего на свете хотелось бы никогда больше не беспокоиться, да попросту забыть о существовании мужа! Но он не сможет долго оставаться на свободе: завтра, послезавтра его непременно поймают, найдут… Сквозь стены палатки проникали голоса, шепот… Эти женщины все еще говорят о ней!.. Критикуют, поносят, пачкают ее имя… В палатке царил полумрак, она вытянулась на постели… В полдень за ней зашла Александрина Муравьева, позвала обедать. Она отказалась.
И вот так – словно забравшись в нору, молчаливая, размышляя о своих бедах и заботах, вновь и вновь перебирая в памяти моменты своего стыда и бунта – она пролежала до вечера. К ужину тоже не вышла, ограничилась тем, что пожевала сухое печенье, которое нашлось в ее дорожной сумке. Позже Наталья Фонвизина и Елизавета Нарышкина тихонько пробрались в палатку, разделись и улеглись, не сказав ей ни единого слова.
Следующий день не принес никаких новостей о беглеце, в отношении дам к Софи тоже ничего не изменилось. А для нее самой результатом бессонной ночи стало решение: в конце концов, это просто недостойно – тушеваться перед такими ломаками! Только не хватало! Преодолев отвращение, она снова зажила жизнью лагеря. Никто, казалось, даже и не замечал ее присутствия. Жены декабристов предавались своим обычным занятиям под присмотром часовых. Екатерина Трубецкая и Мария Волконская, к примеру, поставили лохани и стали стирать. Потом развесили белье по веревкам, натянутым между деревьями. Софи впервые подумала: что за неприличное зрелище – все эти открытые любому взгляду нижние юбки, сорочки, шемизетки, манишки, свивальники, пеленки… Никакого стыда! Александрина Давыдова уселась кормить младенца грудью, ее тезка Муравьева учила свою дочку ходить, держа ту за помочи, подбадривала ее… Как только один из арестантов удалялся на несколько шагов от своей юрты, охранники громко кричали, приказывая вернуться, однако, не обращая внимания на эти строгости, мужья все равно ухитрялись пробираться поближе к гинекею. Торопливо обменивались поверх какого-нибудь куста с женами хотя бы парой слов, старались пожать руку, передавали записочки. Дамы с таких свиданий возвращались порозовевшие, с блестящими глазами, и на лице каждой ясно читалось удовлетворение оттого, что вот, мол, есть у меня муж, мой собственный, ничей больше, и мне его совершенно не в чем упрекнуть, да и ему меня тоже не в чем. Софи подождала, пока Трубецкая с Волконской закончат работу, взяла ведро, в котором еще оставалось немного чистой воды, и принялась стирать носовые платки. Вода приятно холодила кожу рук. Она возилась с платками долго, с удовольствием, а за спиной все это время раздавалось кудахтанье ее врагинь. Казалось, каждая по отдельности и все вместе озабочены только одним: показать, что они куда больше переживают за исчезнувшего Николая, чем его законная жена.
– Как подумаю, что Лепарский именно бурят послал вдогонку за Николаем Михайловичем, прямо сердце щемит!..
– О да, они
– Мой муж говорит: скорее всего, он сделал плот и спускается теперь на этом плоту по Селенге!..
– А мой думает, что он вступил в шайку разбойников, которые бродят тут по окрестностям!..
Софи не позволяла себе волноваться из-за этих глупых сплетен, но думать ни о чем другом не могла. Она поминутно возвращалась к этой охоте на человека, в которой Николай исполнял роль загоняемой дичи. Когда Лепарский объявил, что завтра на рассвете они выходят в путь, Софи восприняла новость как смертный приговор.
Дорога вилась серпантином по подножию невысокой лысой горы. На каждом повороте перед Софи, глядевшей из тарантаса, открывался весь караван целиком – с солдатами, марширующими впереди, декабристами, уныло плетущимися за ними в облаках пыли, крытыми повозками, которые подпрыгивали и грохотали на выбоинах. Вроде бы ничего не изменилось, только теперь все это напоминало погребальное шествие. Каторжники шли молча, жара была нестерпимая, ноги у всех отяжелели, и было понятно, что нет в этапе человека, не думающего о сбежавшем товарище. Софи и самой казалось, будто она придавлена к сиденью тяжелым грузом, сковывающим все ее движения. Она смотрела прямо перед собой, но мысль увлекала ее назад, назад, к тому месту, где был разбит лагерь. Уйти и оставить Николая на волю судьбы, по ее мнению, было так же чудовищно, как отказать в помощи тонущему. Но, может быть, у него есть еще какая-то надежда на спасение? Рядом с колонной не было видно ни единого бурята… Значит, все они заняты только ловлей беглеца… Конечно, конечно, они его схватят, и скоро, совсем скоро!.. Нет, нет, пускай не надеются!.. Прошло слишком много времени, он уже далеко!.. Его не найдут. Он растворится в пространстве. Мертвый он или живой, никто никогда ничего о нем больше не услышит. «Совсем как о Никите! – подумала она. – Как о Никите…»
Наталья Фонвизина, сидевшая рядом, явно за ней наблюдала, и взгляд у нее был придирчивым и подозрительным, как у жандарма, конвоирующего злоумышленника. Женщины не изменили своего отношения к ней, все еще вооружены. И даже товарищи Николая, декабристы, и они тоже считают именно ее виновной в несчастье, которое случилось с Озарёвым. Ей так хотелось бы оправдаться перед Юрием Алмазовым, перед доктором Вольфом, перед Лорером… Но… но – зачем? Иногда Софи задумывалась о том, что сделают с ней самой. Придется ли ей покинуть Сибирь, раз ее муж теперь не на каторге, или прикажут остаться здесь, чтобы искупила его вину? В этой подчиненной абсолютной власти, верящей только в царский суд стране возможно и то, и другое решение. А сама она не знает, чего хочет, и в мозгу ее такое смятение, что хотя бы ради того, чтобы не сойти с ума окончательно, надо попробовать не думать о завтрашнем дне… Она неслась куда-то по миру, а смутные образы носились у нее в голове, и все было абсурдно, абсурдно, абсурдно – эта разноцветная процессия на фоне выхолощенного пейзажа и это утомительное движение к истине, которой не существует.
3
Филат положил остаток вяленого мяса в мешочек и закрыл складной нож. Николай остался голодным, он с радостью съел бы еще хоть кусочек, но ведь надо было растянуть припасы, чтобы их хватило на возможно более долгое время. Но чем же заполнить алчущий желудок? Наверное, стоит выпить воды – пусть даже прямо из горлышка фляги, вода свежая, прохладная. И отличное все-таки место они выбрали для стоянки: у скалы, под прикрытием дерева с раскидистыми ветвями. Солнце уже скрывается за горами, по розовым верхушкам поползли лиловатые тени… Из долин поднимается туман… Воздух перестал быть горячим, теперь он чистый и холодный, и ветер утих… Начинается их шестая бивуачная ночь после побега! До сих пор все шло гладко. Филат оказался деятельным и полезным спутником: он знал все тропинки, все повороты, все места, где можно спрятаться, все лесные родники. Это он предложил двигаться в сторону границы с Монголией, где, согласно его же хвастливым заявлениям, прекрасно сможет договориться с каким-нибудь кочевым племенем, которое и проведет их обоих по пустыне Гоби до самого Пекина.
Николай все время задавался вопросом о том, хватило бы ему мужества сбежать из лагеря одному или нет. Может, и хватило бы, но ведь наверняка его тут же и поймали бы, а благодаря находчивости старого каторжника вот уже почти неделю они идут туда, куда собирались… Филат сообразил, что лучше всего первые два дня переждать в укрытии неподалеку – буквально на расстоянии ружейного выстрела – от лагеря. Там и пересидели, пока недогадливые буряты обшаривали все далекие окрестности, а когда этап вышел в путь, сами сделали то же самое. Свобода! Правда, с некоторыми ограничениями: идти только лесом, никогда не зажигать огня, чтобы не выдать себя поднимающимся к небу дымом, делать, заметая следы, короткие перебежки зигзагами. И все время – к югу, к югу… Озарёв унес с собой компас, карту и четыреста рублей – деньги были спрятаны под подкладкой его шляпы. Он копил их в течение трех каторжных лет копейку за копейкой, теперь пригодятся, когда надо будет оплатить услуги монголов, согласившихся провести их по пустыне. Филат уже представлял, как обоснуется в каком-то из больших китайских портов – в Фу-Чжоу или в Гонконге – и станет вольным купцом.
– А ты, барин, сможешь там сесть на французский или английский корабль, – говорил он.
Но Николай так далеко не заглядывал, да и сбежал-то вовсе не потому, что стремился к некоей ясной цели, нет, сбежал в надежде разрешить этим ставшую запредельно кошмарной ситуацию. Каторгу для него олицетворял теперь не Лепарский со своими охранниками, каторгу для него олицетворяла разгневанная Софи с жестким, враждебным выражением лица. Достаточно было вспомнить их последнюю встречу, эту жалкую битву, это украденное наслаждение, этот навалившийся на него стыд – достаточно было вспомнить все это, чтобы бежать без оглядки, желая лишь одного: никогда в жизни не предстать пред глазами жены. Да как он мог, как он мог вот так вот изнасиловать ее, зная к тому же, что в мыслях у нее совсем другой